Резервация племени навахо Нью-Мексико
Пустыня — она и в Африке пустыня. То есть именно в Африке она и пустыня, какой ее себе представляет цивильный обыватель, пялящийся в «ящик» с утра до ночи. Даже тогда, когда по ТВ — не сериал или там бейсбол-футбол, но и тягомотина типа «Вместе с нами по планете. Там, где нас нет!» Ядовитые джунгли Амазонки. Белое безмолвие Антарктиды. Медленная смерть Припяти. Горячее дыхание Сахары. Очень познавательно.
Так вот, насчет Сахары. Пустыня. В Африке. Ровная, как стол. Недвижимый песок. Недвижимые твари — скорпионы, змеи. Недвижимый саксаул. Недвижимое палящее солнце. Из года в год, из века в век. Главенствующий цвет — желтый. Цвет покойника.
Иное дело — в Америке. Тоже пустыня. Но — красная. Главенствующий цвет. Что песок под ногами, что аборигены-индейцы. Красный — цвет крови. Кровь — жизнь. Пусть эта жизнь на взгляд постороннего и недвижима, но она просто в состоянии покоя. Не покойник, а покой. До поры до времени. Кровь иногда играет. Особенно в молодости. Земля американской пустыни — молодая земля. Не такая ровная, как стол, как Сахара. Горные массивы. Если горные массивы — значит, молодая. И когда молодая кровь ни с того ни с сего вдруг взыграет…
Грохот, болтанка, нечто. Ужас. Тем более среди ночи, спросонья. Будь ты хоть индей-цем-навахо, славным природной невозмутимостью, — все равно содрогнешься. Потому что если дрожит земля, то хочешь не хочешь, но задрожишь вместе с ней. А куда денешься?! Разве что с кровати на пол. И следом за тобой — нехитрая утварь с полок, плошки-горшки, кактусы с подоконника, дешевый кассетник.
Привыкнуть нельзя, даже будучи аборигеном. И всякий раз — безадресный мысленный вопль: «Святые-здешние! Что это?!»
Ну-ну, человек. Выдохни. Кровь у пустыни играет. Скажи спасибо, что тебя просто тряхнуло горошиной в погремушке. Не раздавило в мокрую кляксу, и скажи спасибо.
Спасибо. Но однако… Что ж теперь, с младых ногтей до старческого маразма и содрогаться?!
— Да.
— Но почему, почему?!
— Потому, внук, что здесь наша родина. Мы — дене.
— А разве не навахо?
— Бледнолицые называют нас — навахо. Мы же сами себя — дене. Благодари святых-здешних, что тебя тряхнула родина, а не бледнолицые. И не задавай глупых вопросов типа «Святые-здешние! Что это?!» Святые-здешние безмолвны, пока ты не вознесешься к ним. В крайнем случае, тебе ответит радио, возомнившее себя всезнающим и беспрекословным. Поутру. Когда встанет солнце и рассеет мрак. Вот видишь! То есть — вот слышишь!
«В Нью-Мексико произошло землетрясение силой шесть баллов по шкале Рихтера. Подземные толчки до сих пор ощущаются».
И — уже не страшно. Потому что ясно. Солнце встало, мрак рассеян. Фантомные ночные страхи на то и фантомные, чтобы проявляться лишь в темноте.
И Эрик с беззаботностью и непосредственностью, присущей крайней молодости, первым — из-за стола, дожевывая гамбургер на ходу. Спешит он, па! Спешит он, дед!
Совершенно разучилась уважать обычай предков нынешняя молодежь. А ведь этот — еще из лучших. Обычай предков — ритуальное спокойствие против суеты сует и всяческой суеты. Но и просто обычай — дань вежливости, почтение к старшим! Не вставай из-за стола, пока более взрослые не поднялись.
Молчаливо укоризненный отец-дене, демонстративно невозмутимый дед-дене… Да спешит Эрик, спешит!
— Куда ты собрался? — в тоне отца-дене явственный полузапрет. Отец он еще или не отец!
— Прокачусь просто, па! Вернусь через пару часиков… — в тоне сынка-дене явственное наплевательство на все и всяческие запреты. Шестнадцать лет ему уже или не шестнадцать!
— Эрик… — кому гасить конфликт поколений, как не деду-дене. — Оставь сегодня тварей в покое. Когда твари испуганы, они очень агрессивны.
— То есть: езжай, конечно, внук, но учти…
Увы, дипломатия — наука, постигаемая годами и с годами. Увы, мудрость — накопленные знания без возможности их передать. Увы, если бы молодость знала, если бы старость могла.
Впрочем, старость деда-дене такова, что еще может, очень многое может. Другое дело — хочет ли? Всё суета сует и всяческая суета.
Лучше идти, чем бежать.
Лучше сидеть, чем идти.
Лучше лежать, чем сидеть.
Лучше умереть, чем лежать.
Залог вековечного душевного комфорта.
Такой вот дед-дене. Мог бы, между прочим, неплохие и немалые денежки зарабатывать на туристах — по доллару за право пришлых праздных бледнолицых сфотографироваться рядом с типичным вождем краснокожих. Морщинистое дубленое лицо, седые космы до лопаток, потусторонняя отрешенность взгляда… Еще б ему головной убор из перьев, доморощенное ожерелье из клыков койота на шею, длиннющую трубку мира в зубы — вождь и есть вождь! Греби деньги лопатой. «Улыбочку! Чик! Снято!» — доллар. «Чик! Снято!» — доллар. «Чик! Снято! — доллар. Но — пустое. Отстаньте.
Да и не пристает никто, по сути. Пришлые бледнолицые — редкостные гости в красной пустыне Нью-Мексико. Тем более праздные. Если и появляются, то без улыбочек и исключительно по делу, по своему, одним бледнолицым ведомому делу. Храни нас святые-здешние от дел пришлых бледнолицых…
У юного навахо Эрика — свои дела.
Грубые краги по локоть, плотный мешок за спиной, притороченная к седлу рогатина, стеклянная чаша с винтовой нарезкой и герметичной крышкой на поясе. Мотоцикл. Не «хонда», не «ямаха», разумеется. Но, умеючи, можно из бросовой рухляди построить такую тарахтелку, что «хонды»-«ямахи» просто понуро отдыхают в сторонке. В дальней сторонке. Сильно поотстав.