Мастер психологической прозы. Вадим Ковский
В 1924 году Александр Грин опубликовал один из самых глубоких и удивительных своих рассказов — «Возвращение». Удивительных потому, что все в его герое и изображенных событиях было на первый взгляд прямо противоположно излюбленной сюжетно-образной системе произведений писателя, постоянно декларируемым и культивируемым в них романтическим принципам.
Да, конечно, корабль, море, экзотические страны. И экипаж — люди, «побывавшие во всех углах мира, с неизгладимым отпечатком резкой и бурной судьбы на темных от ветра лицах». Но среди них — крестьянин. И крестьянин, заметьте, абсолютно равнодушный к «воплощенным замыслам южной земли, блеску океана», «дикому и прекрасному величию… лесных громад, сотканных из солнца и тени, — подобных саду во сне…». Он бесконечно тоскует по «глухой деревне», где живут сестра, мать и отец: его одолевают слуховые галлюцинации: «Скорее вернись к нам!.. Иди и живи здесь…»
Правда, «пропасти далей», близкий свет звезд, тропическое безмолвие влекут героя своей красотой, «но было в том чувстве нечто, напоминающее измену… Едва трогалось что-то в его душе, готовой уступить… как с ненавистью он гнал и бил другими мыслями это движение, в трепете и горе призывая родной серый угол, так обиженный, ограбленный среди монументального праздника причудливых, утомляющих див».
Смертельно больной, возвращается моряк в деревню и лежит у раскрытых окон, «перед лицом полевых цветов», «изредка рассказывая о жизни на пароходе, о чужих странах», как «рассказывают о посещении музея»: «Чем больше он вспоминал это, тем прочнее чувствовал себя здесь, — дома, на старой кровати, под старыми кукующими часами».
Этот очень сложно нюансированный психологический рассказ приоткрывает в творчестве писателя те художественные измерения, ту серьезность, которая никак не согласуется с достаточно широко бытующими до сих пор стереотипами восприятия Грина: «рыцарь мечты», «прелестный выдумщик», далекий от изображения какой-либо реальности, в том числе и реальности человеческих отношений. Таким предстает Грин в известном стихотворении В. Саянова: «Он жил среди нас, этот сказочник странный, создавший страну, где на берег туманный с прославленных бригов бегут на заре высокие люди с улыбкой обманной, с глазами, как отсвет морей в янтаре, с великою злобой, великой любовью, с соленой, как море, бунтующей кровью, с извечной, как солнце, мечтой о добре». Из подобных стихов (очень, кстати, неплохих), посвященных А. Грину, можно было бы составить целую книгу. И именно на этом поэтическом настроении во многом взошла популярность Грина в 60-е годы. Но насколько полно оно схватывает существо гриновского творчества?
Конечно, проза Грина нередко слишком «искусна» по фабульной конструкции; избыточно «роскошна» в экзотических описаниях; откровенна в своей апелляции к читательским эмоциям; в ней размыты границы между драматизмом и мелодраматизмом. Однако чаще всего Грин попросту обводит нас вокруг пальца, скрывая под маской авантюрно-приключенческого жанра и безошибочностью эмоционального удара высокую художественную мысль, сложную концепцию личности, разветвленную систему связей с окружающей действительностью (и прежде всего действительностью современной писателю культуры).
Грин начинал с сугубо реалистических рассказов, написанных в духе «знаньевской» литературы и под несомненным ее влиянием («Заслуга рядового Пантелеева», «На досуге», «Кирпич и музыка», «Рука», «Ерошка», «Лебедь», «Окно в лесу», «Телеграфист из Медянского бора», «Карантин» и др.). Более того, подобного рода рассказы пунктиром прошивают всю его творческую биографию. В 1910–1914 годы это «Гранька и его сын», «Ксения Турпанова», «Зимняя сказка», «Тихие будни», «Таинственный лес»; в 1915–1916-е — «Медвежья охота», «Подаренная жизнь», «За решетками», «Нечто из дневника»; в 1917–1932-е — «Маятник души», «Возвращение», наконец, поражающая какой-то жестокой и решительной откровенностью «Автобиографическая повесть».
Проза Грина, выделявшаяся им самим по формальному, казалось бы, признаку, — рассказы, «действие которых происходит в России», — обычно меркнет в свете яркого романтического ореола, сияющего над другими его произведениями, тем более что в «традиционных» реалистических рассказах Грина отчетливо различимы интонации Чехова и Горького, иногда Куприна, Андреева. Но она далеко не столь вторична, как может показаться на первый взгляд.
XX век необычайно стимулировал процессы художественной «диффузии», взаимопроникновений, разрушения традиционных границ не только между разными видами искусства, не только в сфере жанров и стилей, но и в наиболее сокровенных областях художественного сознания, связанных с формированием творческого метода. Есть, видимо, закономерность и в том, что советская литература была обогащена романтическими, «пересоздающими» действительность художественными началами в гораздо большей степени, нежели реализм на каких либо предшествующих этапах своего развития.
Романтизм, в свою очередь, переживал интенсивное насыщение реалистическими элементами. Романтизм Грина, в частности, некоторое время вообще не обнаруживал себя в своем коренном качестве, незаметно вызревая в русле традиционно-описательной бытовой прозы. Бросается в глаза, что в рамках этого «реализма» отрабатывались исходные эстетические принципы будущей романтической концепции писателя: постоянное разоблачение любых форм духовной заурядности, приспособленчества, ненависть к серому, убогому существованию, мечта о ярких, сильных людях и чувствах исподволь готовили романтическую «модель» мира.