Кирилл Кобрин
Прошлым летом в Мариенбаде
Рассказ
Г. Д.
Он стоял у фонтанчика с лечебной водой и ждал жену. Она опаздывала, но это не раздражало его. Он уже несколько лет не раздражался из-за ее опозданий, ее берлинских мещанских ухваток, ее деловитого сионизма. Он оставался хладнокровным даже когда она с сочным хрустом впивалась в бифштекс золотыми зубищами. Последние два-три года он с осторожностью и последовательностью ученого законника отделил ее от себя и поместил в специальную комнату в дальнем коридоре своей жизни. Там она и обитала, не высовывая носа за дверь; его тело иногда нехотя погружалось в ее, но даже в эти постыдные моменты его мысли пребывали то на очередной комиссии по разрешению трудовых споров, то в одном из недавних мучительно-сюжетных снов, длинных и омерзительных, как кольчатые черви. Да, он уважал и ценил ее, в конце концов, она спасла ему жизнь, женив - уже харкающего кровью - на себе, а потом вылечила, даже выходила в той волшебной швейцарской санатории. Да-да, она просидела рядом с ним, рука в руке, полгода на санаторном балконе: эти клетчатые пледы и деревянные шезлонги, эти развеселые голоса туберкулезных барышень в столовой, эти гробы, тайком, под покровом тьмы, выносившиеся из больничного корпуса, он запомнит навсегда. Или забудет, какая разница. Он уже многое забыл, даже то, чем жил долгие годы, назойливых друзей, жалкую графоманию, даже многолетние привычки, вроде молчаливых прогулок на зеленый холм, осененный приземистой копией Эйфелевой башни. Осталось совсем немного, сны, например. Они не то чтобы не ушли, наоборот, они каждую ночь распускали бесконечные нити, опутывая его измученное, полуоглохшее, полуослепшее сознание; утром он выныривал обессиленный, задыхающийся - в огромной супружеской кровати, большая голова жены покоилась рядом, за окном бойко кричали птицы, служанка уже гремела посудой на кухне, что же, пора вставать, пить чай, идти на службу. На работе, диктуя секретарше письмо с изложением несчастного случая на производстве в Нимбурке, он закрывал глаза и погружался в сохраненные картинки самого свежего сна: вот какие-то люди деловито протаскивают его сквозь четырехэтажный дом на Виноградах, на уровне третьего этажа у него отрываются руки, а к подвалу в руках у супостатов остается лишь его голова, при этом он оживленно беседует с мучителями и даже извиняется, что забрызгал кровью их серые костюмы. Это ничего, отвечают они, мы по такому случаю специально надели фартуки. Ну и хорошо, говорит он им, закрывает глаза и погружается в следующий сон, в котором его призывают в армию и заставляют как самого образованного - писать за неграмотных солдат письма домой. Он с рвением принимается за дело, но оказывается перед непреодолимым препятствием - в его батальоне служат хорваты, венгры и поляки, а он не знает их языков. Он предлагает писать письма на немецком, а потом отдавать их переводчикам; пожилой усатый лейтенант, похожий на покойного императора Франца-Иосифа, хвалит его изобретательность и назначает начальником специального письменного подразделения. Он сочиняет письма с утра до ночи, рядом усердно трудятся несколько рядовых, переводя их на языки подданных империи; подчиненные работают так быстро, что он не успевает писать послания и потому начинает их просто надиктовывать. Тут он открывает глаза и оказывается в своем директорском кабинете, залитом майским солнцем, секретарша барабанит по клавишам пишущей машинки, на дворе май 1923 года, империя не воевала уже пятьдесят пять лет, сейчас он закончит диктовку и отправится в вегетарианский ресторан обедать. Вечером они с женой идут в оперу.
Она все не шла, он переменил позу и огляделся. Этим летом в Мариенбаде не так людно, как в прошлом, меньше немцев, меньше русских, почти исчезли богатые стамбульские купцы в красных фесках. Политические дрязги оказались сильнее желания избавиться от физических страданий; теперь русские лечат печень на союзнических германских водах, а страдающие радикулитом и подагрой турки, говорят, заполонили кавказские курорты. Немцы же вообще не лечатся, немцы - стальные, так сказал недавно их кайзер. Зато сейчас здесь полно французов, они заламывают котелки и новомодные мягкие американские шляпы, много пьют, но не минеральную воду, закручивают опереточные усы и грозятся задать трепку бошам, казакам и османам, если те сунутся на "прекрасную Австрию", "страну торжественного Бетховена и высокого Рильке". Фанфароны. Самодовольные ничтожества. Бетховена они поминают лишь в связи с их Наполеоном, а Рильке, видите ли, имел счастье служить в секретарях у их напыщенного Родена. Да и где сейчас этот Рильке? Уж точно не в Париже. Он вспомнил, как лет десять назад ездил с Максом в этот город, как там было отвратительно нечисто и невкусно. Нечист и невкусен был и сам Макс, утрами он плюхался в своей грязной одежде на его кровать, будил, не давал умываться, торопил. Куда? Что там такого, в этом Париже? А они важно прохаживались, набирались впечатлений, договорившись сочинять вдвоем роман, усердно посещали кафе, Комическую оперу, парки, Лувр, бордель. В борделе ему понравилось больше всего. Впрочем, манипуляции, которые производила над его телом белокурая большеротая девица, были вполне рутинными, но вот царящий в заведении торжественный рациональный порядок почти искупил парижскую неразбериху. Французы тогда числились во врагах и суетливый Макс даже напечатал в "Прагер Тагблатт" статейку "Воинствующий Париж", интересно, помнит ли он сейчас об этом? Интересно, что он вообще сейчас поделывает? Он натыкался на Максовы статьи в недавних газетах, что-то о задачах еврейства в триединой монархии. Он не прочел их, он вообще старался не читать ничего, что могло бы напомнить о старой жизни, где был Макс, холостяцкие путешествия в Париж и Веймар, издатель Вольф, актер Леви, сионистские брошюрки, Грета, вся эта писанина, ноющая голова, бессонница. Теперь, слава Богу, он спал каждую ночь.