…Я менялась, постепенно приобретая женские признаки. Вечером дня, свободного от съемки, у нас собрались в высшей степени интеллигентные гости для, как они полагали, тонного суаре. Проснувшись и надев красивое бархатное платье, я вышла в гостиную номера и принялась хозяйничать, разливая чай и занимая гостей светским разговором. Я чувствовала себя такой изысканной, такой женственной в этом платьишке, и гости во мне это ощущение всячески поддерживали, кокетничали и делали комплименты. Вскоре пришел отец – он водил некую даму в ресторан, после чего она покинула его общество, что привело его в крайнее раздражение. Мрачно плюхнувшись за стол, он потребовал, чтобы я немедленно сыграла Восемнадцатый, терцовый этюд Шопена. Сыграла. Начал ходить по комнате – «Быстрее! Еще быстрее! Еще раз, быстрее!» На четвертый раз у меня заболела рука, и я имела неосторожность об этом сообщить. Он подошел, одним движением сверху донизу разодрал на мне платье. Несколько раз ударив, швырнул головой о батарею в противоположном углу комнаты, протащил по полу и усадил голой за рояль, проорав: «Играй быстрее, сволочь!» Я играла, заливая клавиатуру и себя кровью. В комнате было пять мужчин. Но ни один из них не пошевелился, и двадцать лет это не перестает меня удивлять.
Первое воспоминание детства – я лежу на полу в темной комнате и плачу.
Родители воспитывают во мне сильный и независимый характер, поэтому я должна находиться здесь до тех пор, пока не перестану реветь.
Сделать это крайне трудно, потому что, во-первых, они там, за стеной, и мне об этом известно, во-вторых, и это самое подлое, из-под двери пробивается тоненький лучик света из коридора. Понимаете? Жизнь там, а я здесь. Я – где тьма, меня лишают света. Я ползаю по полу, отчаянно пытаясь выбраться, моя голова распухла от попыток выбить дверь и напряжения голосовых связок вкупе с активным слезоотделением. Мне кажется, это тянется целую вечность, хотя, скорее всего, не больше пары часов.
Никто не открывает, не спешит на помощь, не реагирует на мои отчаянные зовы.
И я потихоньку начинаю кое-что понимать про то, как тут у них все устроено.
Манипулировать можно только тем, кто слабее. Обнажая свои чувства, ты не трогаешь ничье сердце. Требуя, чтобы с тобой считались, ты ничего не добьешься. Возможно, они смеются, а может, им все равно. В любом случае, пока я не изменю тактику поведения, я буду лежать на полу в темной комнате и смотреть на свет, который мне не принадлежит. Мне год и восемь месяцев.
Второе воспоминание: я стою на круглом столике уличной пивной в центре Таллина. Помните, такой колосс на одной ноге, непонятно каким образом выстаивающий, когда на него одновременно наваливается группа из пяти человек, у каждого из которых в руках по две поллитровые кружки. (Совсем необъясним тот факт, что столик не падал, и когда все они разом начинали что – то друг другу доказывать. К примеру, «Спартак – чемпион!» или что «Фунт – голова». Очень занимательно. Я, помнится, застывала как вкопанная, чувствуя, что назревает подобная сцена.) Итак, со стола очень удобно обозревать красоты, мы – на полпути между урбанистическим Таллином, западного, как нам тогда кажется, толка, и игрушечным, но еще не за-сахаренно-карамельным старым городом. Тем более что папа дал мне попробовать тот самый напиток, который пьют все, располагающиеся за соседними столиками. Напиток желтовато-бурого цвета, горько-кислого вкуса, с довольно неприятным запахом и обильной пеной, стекающей по краям кружки. Называется пиво. Я социализируюсь. Мне два года.