Юлиан Семенович СЕМЕНОВ
ПРОЩАНИЕ С ЛЮБИМОЙ ЖЕНЩИНОЙ
Посвящается Е. М.
1
Здесь, в мартовских Карловых Варах, светает рано, сквозь клочья тяжелого, набухшего тумана, который таинственно клубится в котловине, а потом, нехотя и лениво, поднимается в горы, и тогда взору открываются красные черепичные крыши, тронутые глянцевой изморозью, сказочные трубы, из которых струятся тугие, серые дымы, черный лес и мокрые песчаные дорожки в нем.
Я вышел из санатория, когда еще было сумеречно и на улицах ни души, и не громыхали еще автобусы, и туман был так близко, что можно было подпрыгнуть и дотянуться до него, как когда-то дотягивался пальцами до сетки на баскетбольном поле; и я подпрыгнул, выбросив руку, но до тумана не дотянулся, потому что последний раз играл в баскет, когда мой институт сражался против энергетиков, а было это двадцать лет назад.
...Я попробовал прыгнуть еще раз, но получилось еще хуже, и я трусливо успокоил себя тем, что туман поднялся, а ведь туман-то не поднялся, он клубился рядом, близко, очень близко.
<Не лги себе, - сказал я. - Не надо. Мы живем в возрасте, словно в социальной группе, и мы движемся этой единой группой - во времени. Мы не замечаем собственного старения, как, впрочем, не очень замечаем мужания тех, кто шел следом за нами, - мы точно видим лишь, как делаются стариками те, которым было сорок, когда мы кончали институт. Собственная седина кажется новым качеством - всего лишь>.
А потом я услыхал треск мотоциклетного мотора. Мотоциклист поднимался от Лазней по крутой серпантинной дороге. Он был в черной, намокшей под дождем кожанке, за спиной у него висел портфель, и хотя лицо было скрыто большими очками, но на губах паренька можно было прочитать счастливую улыбку.
Осторожно вписавшись в вираж, мотоциклист проехал мимо меня и скрылся за поворотом, и я остался один, и мне сделалось страшно, потому что это я проехал мимо меня, и нет меня, и не увижу я себя больше таким - в мокрой кожанке, с портфелем за спиной, куда ты прятала два бутерброда, тщательно завернутые в вощеную бумагу, когда я уезжал с Николки в университет, на кафедру Востока, к профессору Рейснеру.
...Помнишь, я привел двух грузчиков, которые злобно подхватили мое пианино и, толкая ногами двери, понесли на продажу немецкий, с подсвечниками <Блютнер>. Через семь дней я получил в комиссионном деньги и купил себе новенький маленький красный <Ковровец> и вожделенно сел на седло, и проехал по двору, и ощутил странное и страшное чувство скорости будь оно неладно! Наверно, тогда все и началось, именно с этого <Ковровца>, который позволил мне экономить время.
В тот первый день я очень торопился к тебе и мой <Ковровец> казался мне мощной <индианой>. Я выжимал максимальную скорость, трескучую, ветряную, казавшуюся мне тогда стремительной - пятьдесят километров, и я пел песни от счастья, и, наверное, именно из-за этого меня остановил орудовец и потребовал права, а у меня еще не было прав, и он попросил меня отогнать мотоцикл <в сторонку>, и я понял страшный смысл, заложенный в этих его словах, и начал рассказывать ему своими двадцатипятилетними словами про то, как ты меня ждешь. <Лучше опоздать, чем вовсе не доехать>, - сказал тот орудовец и достал из своей полевой сумки бланк протокола, и тогда я прочитал ему стихи Щипачева про то, что надо дорожить любовью, с годами дорожить вдвойне, и эти стихи были написаны для пятидесятилетнего орудовца, и он вздохнул, а я замолчал, понимая, что всякое неосторожное слово может разрушить то настроение, которое родилось в нем из-за щипачевских строчек. Он встряхнул ручку, и я подумал: не пустить ли мне слезу - трезвые слезы очень действуют на работников ОРУДа, но я не умел и не умею плакать и очень завидую тем, кто может облегчить свою боль слезами. (Вообще-то я не могу понять, отчего боль трансформируется в соленую бесцветную воду? Кровавые слезы - это метафора, а я не очень-то верю метафорам.)
- Ну-ка, сядь на мотоцикл, - сказал орудовец и еще раз встряхнул свою ученическую ручку, - покатайся тут, пока никого нет.
И я начал показывать ему класс езды, падая в развороты и демонстрируя резкое торможение.
- Не доедешь ведь, - вздохнул орудовец, - убьешься. - И, улыбнувшись, он будто вспомнил что-то очень важное, свое, давнее. - Потихоньку только, - сказал он отпуская меня, - не гони...
Когда я подъезжал к тому дому, где ты жила тогда, я ощущал свой новый, истинно мужской запах - бензин пополам с ветром. Наверное, это невозможно и бензин убьет запах липового ветра, но так мне казалось, и, видимо, не стоит корректировать свои чувства во времени.
Я помню, как въехал тогда во двор. Я помню тебя - какой ты была восемнадцать лет назад: я помню твои раскосые глаза и длинные гибкие пальцы, которые умели раскрываться, как лепестки, и я помню, как ты закрывала лицо свое и была видна только кнопка носа и большие, телячьи, добрые глаза, и шепот твой, доверчивый и единственный, - нет такого другого и не будет больше никогда.
Память оказывается самым большим злом, когда расстаются те, кто любил. Каждый из нас, что бы ни ждало нас в будущем, обречен на пустоту и постоянную мучительную перепроверку прошлым любого нового человека, с кем может свести жизнь. Мы будем проецировать на этого нового человека то, что у нас было. Каждый из нас, по прошествии какого-то времени, станет думать о том, что ты или я поступили бы на месте этого другого человека иначе, и это окажется постоянным и горьким чувством невозместимости.