Где же это было?
Дорис мучительно напрягала память, но мысли не подчинялись ей, упрямо ускользали, и в сознании мелькали только бессвязные, отрывочные картины. И лишь одна вспыхивала перед ней чаще других — упорно, навязчиво, неотступно.
Где же это было?
Помнится, в какой-то глуши, куда занесло ее неведомо какими судьбами. Гастроли? Кажется. Или съемки. Может быть… Маленький городишко. И зоопарк тоже маленький, тесный, старинный, с клетками вместо вольеров — обширных, отгороженных лишь невидимой глазу стеной силового барьера. А в одной из клеток волк. Не старый еще, матерый волчище с широко развернутой грудью, но какой-то свалявшейся, потерявшей живой блеск шерстью и безнадежно повисшей на бессильно надломленной шее головой. Он не сидел, не лежал, не глядел тоскливо сквозь решетку, нет. Он монотонно, как заводная игрушка по столу, писал по клетке круги; если долго следить за ним, начинала кружиться голова.
Сейчас сама пишет и пишет круги. Один, два… десять… И так без конца. Порой ей хочется остановиться, но что-то внутри не дает и гонит, гонит, гонит… Волчица в клетке.
И пусть нет у этой клетки прутьев — сильно изменилась обстановка в отделении смертников за последние тридцать лет, с тех пор, как на смену газовой камере пришел зомбинг. Торжество гуманизма! Камера не камера, а так, вроде бы просто комната, скромный такой гостиничный номерок, только выйдешь из него лишь один раз и навсегда. Обычная комната, и только под потолком шевелится опалесцирующее «всевидящее око», стерегущее каждое твое движение, чтобы не приведи Бог не сотворила ты с собой ничего, чтобы с тобой ничего не случилось, ибо к казни ты должна прийти здоровой, целой и невредимой. Уж казалось бы: что-что, а объектив не должен смущать ее, никак не должен, ведь больше двадцати лет прожито перед объективом, ведь ты же не кто-нибудь, ты Дорис Пайк, «Мерлин Монро XXI века»… Но это проклятое «всевидящее око» не объектив, оно — враг, в нем есть что-то одушевленное, что-то бесконечно подлое и отвратительное. Соглядатай, доносчик, шпион, провожающий тяжелым леденящим взглядом каждый ее шаг, каждое движение. И невольно хотелось поторопить время, пусть уж скорее бы, сколько там осталось — три дня? Четыре? Лучше все что угодно, лучше стать… А кем, собственно? Мало, мало знала она о зомбинге, никогда это ее не интересовало; так, какие-то расхожие газетные статейки, разговоры мимоходом… Да и не все ли равно — кем? Дорис Пайк умрет. Даже если ее тело останется жить. Умрет вместе с памятью своей о пушистых снегах Сиэтла и волшебных закатах над Вайкики, о глазах Тони (ах, как сияли они в то утро, первое утро вдвоем!) и заваленной цветами грим-уборной, об этом волке, писавшем круги по клетке в захудалом зоопарке какого-то богом забытого городка…
Дорис думала об этом спокойно. Последние три недели ею владела странная вялость, апатия. Может быть, спасительная для нее: ведь не выдержала, ни за что не выдержала бы она месяц такого напряжения, что владело ею в суде и первые дни после — после той проклятой минуты, когда старшина присяжных трижды, кивая, произносил своим простуженным голосом: «Да. Да. Да»… Жуткая нелепость, несправедливость, подлость этого мира, осудившего ее ни за что, и хотелось криком разорвать грудь, чтобы слышно было во всем мире, но кто отсюда услышит? И кто поможет? Конечно. Все. Навсегда. И смирилась она с этим «навсегда», хотя не предполагала даже, что сумеет так вот смириться… Сперва она еще думала о последней в жизни реплике, которую произнесет седьмого сентября, когда придут за нею… Что-нибудь вроде:
Живите же и, если в силах вы
О счастье думать, наслаждайтесь счастьем…
Последний выход в роли Марии Стюарт… Но потом и эти мысли ушли, остались лишь безразличие и усталость да вот это бесконечное — до изнеможения — круговращение по камере. Один круг, два… десять… И сверху гнетущий, пристальный взгляд опалесцирующего «всевидящего ока»…
Несколько минут Олаф посидел неподвижно, постукивая пальцами по вощеной столешнице, затем решительно пробежался по телефонной клавиатуре. Честно говоря, не очень ему хотелось этого, совсем даже не хотелось: кто же любит расписываться в своей слабости? Ну да никуда, как видно, не денешься…
— Магнус? Да, да… Каюсь. Хочу предложить сделку. Меняю твою голову на обед. Нет… Завтра? Что ж, если нельзя сегодня… Вот спасибо! Где угодно. По твоему выбору. Конечно, согласен. — Он взглянул на часы. — Да. Значит, в половине восьмого. Успею, старина.
Последнее заявление, впрочем, оказалось излишне самоуверенным. Пока он приводил себя в надлежащий вид, соответствующий обеду в «Тройке» да еще в обществе Мак-Мануса, пока ловил потом такси (нет чтобы догадаться и вызвать заранее!), пока они выбирались из пробки перед Дрейтон-Бриджем… Словом, он опоздал на добрых двадцать минут. Стол в маленьком угловом кабинете на антресолях был уже сервирован, и, окинув его беглым взглядом, Олаф почувствовал, как ощутимо тощает его бумажник. И черт с ним!
Мак-Манус поднялся ему навстречу.
— Привет, старина. Я тут уже распорядился, так что… — рукопожатие как-то естественно превратилось у него в некий приглашающий жест. — Прошу!