1
Померк короткий зимний день, и зажглось электричество, когда подсудимому Хлебникову было дано последнее слово. Он долго не начинал, глядя поверх голов судей, рассматривая, казалось, темное пятнышко на тускло-голубой стене за высокими деревянными спинками судейских кресел, — все собравшиеся в этом небольшом зале суда молча ждали. Наконец отчетливым, но лишенным выражения голосом повторил свое признание, сделанное в начале слушания.
— Убил… да, я… виновен — убил.
И опять умолк, как бы соображая, надо ли что-нибудь добавить, — подросток по виду, в изношенной курточке на молнии, слишком просторной для него — исхудал за время заключения. В зале стояла тишина — публика, набившаяся до отказа, ждала чего-то еще, быть может, самого главного. И, поняв это, Хлебников с сожалением повел плечами, мол: «Чего не могу, того не могу». Но затем спохватился и повернулся к своему адвокату:
— Простите, что понапрасну хлопотали… А я всегда буду помнить… спасибо. — Он слабо улыбнулся и, опустившись на скамью, с облегчением вздохнул: вот и это осталось позади — так называемое последнее слово.
Можно было подумать, что в продолжение всего суда Хлебников не чувствовал интереса к тому, что совершалось, — более важная, далекая мысль владела им. И как ее отражение, неопределенная улыбка блуждала по его лицу. Не меняя подолгу позы, не шевелясь, он прямо сидел на скамье за дощатым барьерчиком между двумя конвоирами, сложив симметрично на коленях большие, тощие в запястьях руки. Когда к нему обращались, он чуть медлил, отвлекаясь от своего раздумья, прежде чем встать для ответа. И он упорно не поворачивался к публике, словно не знал или не хотел знать о ее присутствии, не слышал ее дыхания, кашля, шарканья, шепотка. Он только послушно выполнял то, что требовалось по установленному порядку: терпеливо служил одной форме, не придавая ей большого значения. Изредка он отдыхал, закрывая глаза, — светлые реснички смыкались, голова откидывалась.
Николай Георгиевич Уланов, писатель, сидевший в одном из передних рядов, подумал, что нелегко давалось убийце его насильственное безразличие, а может, и ненасильственное? Чему он улыбался, убийца? Могло быть и так, что здесь вообще не было убийцы?.. Происходило что-то трудноосмыслимое… В суд Николай Георгиевич пришел по телефонному звонку своего давнишнего приятеля-адвоката, которому, было поручено это незаурядное дело, — тот как бы «угостил» им Уланова… И Николай Георгиевич не сожалел о потраченном времени. Оказалось, что он немного, правда совсем немного, знал обвиняемого, раза два-три случайно встречался с этим пареньком, Сашей Хлебниковым, и, несмотря на краткость встреч, вынес о нем самое доброе впечатление… В сочинении, над которым работал ныне Николай Георгиевич, было много молодежи, и он жадно искал вокруг себя то, что могло обогатить его знание племени «младого, незнакомого». Кажется, в данном случае он мог рассчитывать на богатый жизненный материал…
Не уделил обвиняемый особого внимания и показаниям свидетелей, в общем-то благоприятным для него. Товарищи по цеху говорили о нем как об участливом друге, щедром и бескорыстном в житейских затруднениях. А чудачества, водившиеся за ним, были вполне безобидными, если не свидетельствовали в его пользу. Его бригадир — седой, в теплом шарфе на шее, разволновавшись перед судейским столом, прокричал: «Все чего-то большего хотел, большего… диспуты устраивал на разные темы. Общественник был». И добавил: «Зимой ходил без головного убора, в одной болонье, грудь нараспашку. Я ему говорю: «Когда ты себе пальто справишь?» А Сашка смеется… Чересчур простоват был: то одному даст без отдачи, то другому… домой тоже посылал».
Хлебников и это пропустил мимо ушей. И только когда адвокат, с разрешения судьи, прочитал вслух характеристику, выданную его подзащитному цеховым комсомольским бюро, Хлебников едва не потерял самообладания. Комсомольцы писали: «Убедительно просим советский суд разобраться. Тяжело поверить, что наш товарищ, член бюро, передовик производства, наш, можно сказать, родной брат…» и дальше в таком же духе — письмо суду было длинное. Хлебников зажмурился, отклонился, как в ожидании удара, и все заметили: лицо его стало белеть, мертветь, так что отчетливо выступила мелкая рябь веснушек на вздернутом носу, на щеках. В зале народ отозвался общим движением: заскрипели стулья, люди приподнимались, вытягивали шеи, вставали в полный рост — многие здесь знали Хлебникова… «Ой, дайте ему воды!» — выделился женский голос. Но Хлебников превозмог свою слабость, выпрямился и даже не повел на публику взглядом.
Непонятно отнесся он и к речи прокурора. Тот молодым звучным баритоном, обращаясь то к суду, то к публике и не глядя на подсудимого, точно Хлебникова не было здесь, обстоятельно, в подробностях описал жестокое убийство — в семейной обстановке, за ужином, на глазах у жены убитого: преступник пришел в гости к своей жертве. Далее прокурор сказал, что убитый — сорокадвухлетний, еще в расцвете сил — был единственным кормильцем в семье, оставил потрясенную, тяжело заболевшую жену, малолетнюю дочь. А Хлебников все разглядывал упрямо пятнышко на стене, изредка кивая низко стриженной, с русо-рыжеватым отливом головой, будто соглашаясь. Создалось в какой-то момент впечатление, что истинный злодей и вправду не присутствовал на суде, что шло заочное слушание дела и что, во всяком случае, им не мог быть этот паренек с ребячьими веснушками, с плюшевой макушкой, только что не подросток, с очень светлыми — радужка почти сливалась с белком — прозрачными глазами.