— Можно я полетаю?
— Только без «мертвых петель»…
— Тогда зачем вообще летать? — спросила Даша Чуб, опуская одновременно метлу, нос и голову вниз, а уже взлетевшую со ступенек музея попу на прежнее — нагретое место.
Такое резкое падение духа и тела одной из двух дежурных Киевиц показалось второй подозрительным.
— Что-то случилось? — спросила Маша. И на всякий случай огляделась вокруг — на безлюдный Музей Истории, Андреевский спуск, Пейзажную аллею и опоясанный цепью-забором яр под приютившей их Старокиевской горой, — но не обнаружила ничего, что могло послужить причиной внезапного расстройства.
— Ничего, — подтвердила Даша. — В том-то и дело… ничего не происходит! Так и сижу без работы, без парня, без удачи… Я — безудачница.
— Неудачница.
— Безудачница лучше звучит. Еще лучше — обезудаченная. Типа обездоленная. Потому что кто-то спер твою долю. Кстати, — на миг оживилась она, — как думаешь, мою удачу мог кто-то спереть? — и продолжила, не дав Маше секунды ответить. — В общем, сама не знаю, зачем я подписалась на этот конкурс. Хотя у меня и песня есть. Даже трогательная… Но ни идеи, ни танца, ни костюма, ни желания. Может, лучше совсем не ходить? Я же все равно проиграю? А проиграть — еще хуже, чем вообще не участвовать. Тогда я окончательно в себе разуверюсь. Хо-отя, — тоскливо протянула она, — чего я тебе вешаю. Тебе, наверное, еще хуже. Тоже мне радость — ребенка родить без отца от какого-то гения,[1] который умер сто лет назад и на этом основании считает себя свободным. А ты теперь должна сама покупать его дитю памперсы…
— Да нет, не в этом дело, — сказала Маша, глядя на небо. — А в том, что он никогда меня не любил, — ее голос был даже чересчур равнодушно-бесстрастным — так говорят о чем-то решенном, забытом, окончательно признанном неважным, хотя и печальным. — Он видел меня два раза в жизни. И оба раза я была — кстати. И была слишком глупой, чтоб это понять. Что поделать, я никогда мужчинам не нравилась. Но это неважно. Теперь у меня есть Мир, и он любит меня не за красивую внешность. И Миша — всегда будет нашим сыном. Все кончено…
— Все — в смысле жизнь? — изумленно возмутилась Чуб. — То есть, в 22 года ты себя похоронила как женщину? Ты б хоть предупредила, я б на поминки пришла, скандал там устроить.
— Как женщина, во всяком случае как роковая, я и не рождалась, — примирительно улыбнулась Ковалева.
— Нелогично выходит, — опротестовала Чуб. — Роковая женщина — та, что обладает природным магнетизмом. И ведьма им обладает. Значит, если бы ты была бездарна как женщина, ты бы не стала ведьмой.
— Мы не ведьмы, мы — Киевицы. А когда твой конкурс? — неприкрыто сменила тему студентка.
— Завтра вечером… А я даже не высплюсь. Ведь я Ки-е-ви-ца, — произнесла Даша Чуб по слогам. — Ночами я сижу на горе, караулю, вдруг в Киеве что-то случится, где-то и с кем-то. А что со мной происходит, во-още никого не волнует. Ведь да?
«Нет!» — хотела сказать Ковалева. Но не смогла. Поскольку, во-первых, то была хоть не чистая, но все-таки правда, а, во-вторых, в тот же миг она стала сияющей явью. Небо над безлюдной Старокиевской горой загорелось триллионом звезд, но лишь одна из них была предупредительно красной. И, вцепившись в нее взглядом, Маша, как обычно, увидела, что тревожная точка разрастается, а небо меняется местами с землей…
С бесконечной высоты Маша Ковалева летела на залитый солнцем, перерезанный Днепром двукрылый град-Киев. Он приближался, разрастался. Вначале она увидела россыпь золотых куполов, затем крыши двух маленьких домиков и белую стену с почти примкнувшим к ней высоким жилым зданием, стремительно пронеслась мимо окон и двери на первом-втором этаже и приземлилась на асфальт между двух мусорных баков. С шумом втянула воздух, выдохнула так и не преодоленный ею страх иллюзии падения вниз и, наконец, с облегчением вновь отыскала себя на Старокиевской. Видение рассеялось.
— Купола, стена, дом. Ты то же самое видела? — спросила Даша.
— Да.
— Нужно вычислить, где это…
— Не нужно, — сказала студентка-историчка. — Это Софийский собор.[2] Но не с центрального входа. Где-то со стороны Рейтарской или Стрелецкой. Нужно бежать…
— Не нужно, — парировала Даша. — Ты че, ничего не заметила?
— Не-ет, — попыталась припомнить Маша. — Я вообще мало заметила. Только Софию, два окна, дверь и двор…
— …и дневной свет! Сейчас час ночи, а там, в видении, солнце сияло. В первый раз у нас такое. Хотя логично вообще. Преступления ж не только ночью, во время дежурства, случаются.
— Значит завтра, при первых лучах солнца мы должны быть в том дворе, — подвела итог Маша и добавила: — Видишь, как здорово, Киев словно услышал тебя. Ты сможешь выспаться.
— Поспать четыре часа — это, по-твоему, выспаться? — выпятила нижнюю губу Даша Чуб. — Я и не знала, Маша, что ты у нас оптимистка.
* * *
Себя Даша, напротив, причисляла к оптимистам всегда… но только не в пять тридцать утра. Жестокий, немилосердно-яркий свет, взрезавший веки хирургическим скальпелем, был электрическим. Кривясь, Чуб приоткрыла глаза. На груди у нее сидела шарообразная толстая рыжая кошка. Даша привычно вытянула пухлые губы в трубочку — кошка немедленно ткнулась в них носом и громогласно промурчала: