Глава первая
ГДАНЬСКИЕ ГОСТИНЦЫ
Улицы Кракова занесло снегом. Вьюга мечется в узких тупичках и переулках, и только на Рыночной площади ей есть где разгуляться: она наметает высокие сугробы у ступеней Сукенниц и Мариатского костела. Сегодня праздник «Трех королей» – последний день рождественских святок и последний день каникул в Краковском университете… Итак, завтра – снова пыльные, разбухшие фолианты, снова лекции, таблицы небесных светил. А сегодня…
– …А сегодня пьем, друзья! За нашу Alma mater, за славный наш университет! За наших профессоров! За науку, за любовь, за дружбу!
– Пьем, коллеги, пьем! Пусть сильнее гудит ветер за окнами, пусть срывает черепицу с крыш у нерадивых хозяев – что нам до этого? Чокнемся, друзья, за счастливое начало нового 1511 года! А ну-ка, давайте нашу, студенческую!
Четыре оловянные кружки сошлись с глухим звоном, и четыре молодых голоса затянули «Gaudeamus».[1] Песне тотчас же стало тесно в низкой каморке, и она, рокоча, отдалась под закопченными сводами. Казалось, она вот-вот прорвет бычий пузырь, которым педель (он же содержатель общежития) затянул окна. Стекло, на его взгляд, было слишком большой роскошью для нищих студентов.
– Эх, ну и кислое же пиво у отца Кристофора! – морщась, сказал Збигнев, вытирая широким рукавом свои красивые румяные губы. – Неужели же, Каспер, нам так-таки ничего и не пришлют из дому ради праздничка?
Каспер Бернат уныло качнул рыжим чубом. Ему-то нечего было ждать: уже два года, как мать, страшась гнева отчима, ничего ему не присылала.
– Праздник, считай, уже заканчивается, – сказал он, вздохнув.
– Да, видать, не удостоимся мы нынче шляхетского угощения, – пробормотал толстый Сташек, с трудом пережевывая кусок лежалой буженины. – Дороги замело. Небось, Жердь, папаша твой, ясновельможный пан Суходольский, пожалел лошадок… А пиво как пиво, только давали бы его почаще!
– Пиво кислое, а буженина еще с прошлого года протухла… Эх, я не я буду, если не вылетит наш отец Кристофор отсюда серой пташкой! Как скажешь, Щука, а? – И Каспер опустил руку на плечо четвертого участника пирушки – худощавого, белокурого, с холодными серыми глазами. – Ты, я вижу, тоже не ешь! Это только Жбан никогда ни от чего не отказывается. Жбан, как ты смотришь, взяться нам за Кристофора?..
Сташек Когут, за толщину прозванный Жбаном, действительно то и дело прикладывался к кружке, да и мясо с деревянного блюда он таскал чаще, чем другие.
– Ну, Касю, выживешь ты Кристофора, так что проку? Еще почище вора поставят, – отозвался он лениво. – А мы с Генрихом, прошу прощения у ясновельможных панов, – добавил он дурашливо, – люди простые… У нас в деревне и за такое угощение спасибо сказали бы…
Бледные щеки Генриха Адлера чуть порозовели. Сын нищего кладбищенского сторожа, он не любил, когда ему напоминали о его бедности.
– Нет уж, – отозвался он, – кору древесную, мне помнится, в деревне едали, но вот такой падалью, пожалуй, и наши бедные кметы погнушаются… Но Жбан прав: все экономы крадут и все педели наушничают. И что это за манера у тебя, Рыжий, палить из пушек по воробьям! Тут почище неправду видишь – и молчишь… Пока молчишь…
– Silentium![2] – вдруг крикнул, подымая палец кверху, Жердь Збигнев.
Теперь уже все четверо явственно расслышали за окнами фырканье коней и скрип полозьев. Колокольчик, звякнув в последний раз, умолк.
– Остановились! Это ко мне из дому! – закричал Збигнев и, опрокинув на радостях тяжелую скамью, кинулся к выходу.
Однако дверь уже распахнулась, и в облаке морозного пара студенты разглядели широкого, приземистого человека в волчьей шубе. Он, кряхтя, сбросил с плеч поклажу.
– Казимиж? – удивленно вглядываясь в него, пробормотал Збигнев. – Нет, не Казимиж… Или это Ян из Стополья? Не узнаю что-то.
– Вуек![3] – радостно отозвался за его спиной Каспер Бернат. – То есть пан Якуб Конопка, – тотчас поправился он: не к лицу было студенту прославленной Краковской академии звать боцмана Конопку «вуйком», как когда-то, в милом раннем детстве.
– Вуек так Вуек, если своих ребят не нажил, – хриплым, простуженным голосом отозвался приезжий. – Во имя отца и сына и святого духа, студиозусы! – И, обобрав ледяные сосульки с усов, расцеловался с Каспером. – Принимай гостинцы!.. Вишневочка! – ласково пошлепал он по пузатому штофу. – Колбаски! Яблочки! – говорил он, пододвигая к Касперу кульки.
– А как же отчим? – не веря своим глазам, пробормотал Каспер. – Или это не мама прислала? А лошадей кто тебе дал?
Конопка только собрался было похвалить жену за то, что она так славно уложила гостинцы для сына покойного капитана. Вопрос Каспера застал его врасплох. Однако запнулся он только на одну минутку.
– Как – не мама? Пани Бернатова, кому же еще! – сказал он весело. – А у отчима твоего, пана Кучинского, глаз на затылке нету. Да и дома он не целыми днями сидит… Хотя больше дома сидит, чем по морю плавает, – добавил пан Конопка с досадой. – А лошади немецкие: один купец подрядил меня в Сандомире за возчика. Я ведь свою пани Якубову в Сандомир к родичам свёз… Да вот беда: купцу до Вармии еще в Краков надо было заехать, крюк этакий! Кучер его не то занемог, не то длинной дороги испугался. Стал я было купца отговаривать: мол, другим разом в Краков отправитесь… А потом вдруг как осенило меня – видно, мне святая дева помогает: и в Вармию попаду, и в Кракове, уж я не я буду, если Каспрука своего не повидаю… перед разлукой… Сегодня и завтра заночуем здесь, а там – в обратный путь…