Не верил в карты Клык. Очень сильно не верил. И Бога как-то не признавал, и коммунистом не был. Одна ему вера оставалась — в чужую дурь, в свой меткий глаз да в большой фарт, который не раз к нему шел. И когда выпал ему как-то раз пиковый туз в казенном доме, он все еще не верил, что приплыл. Хотя не было у него ни крепкого заступничка-адвоката, ни крыши, ни доброго дяди, ни волосатой и мохнатой лапы, которой все отмажется и покроется. Мокрая 102-я уверенно выводила его в расстрельный коридорчик, где ждала его шмередуха в форме пульки из «Макарова» через затылок сквозь мозги.
Когда Президент решил, что Клыку жить не обязательно, и завернул ходатайство о помиловании с резолюцией «отказать», загрустил гражданин Гладышев Петр Петрович, как именовали Клыка власти. И осталось ему надеяться только на Черного. Не друга, не родственника, не пахана крестного, а человека, с которым до сего времени он ни видеться, ни встречаться, ни тем более разговаривать не собирался. Короче, на самого злейшего врага, который, как ни странно, об этом до сих пор еще не знал. Потому что однажды Клык случайно взял то, что принадлежало Черному. Взял и заныкал наглухо, надеясь когда-то отовариться. Может, под старость, если повезет, а может, за кордоном, если приведет туда кривая. Если бы Черный еще тогда узнал о том, что Клык устроил такую заподлянку, то не дожить бы Петру Петровичу до смертного приговора. У Черного все куда проще, чем у прокурора. И следствие он повел бы без оглядки на правозащитников из "Общества против пыток". Но фарт тогда Клыка не оставил. Черный на него и не подумал, а пошел шерстить своих ближних. У самого Клыка и уши, и язык работали хорошо и надежно. Первые хорошо прислушивались, а последний прятался за зубами и не трепал лишнего.
Нет, не сразу и не через сутки Клык додумался сознаться. Он думал неделю, каждый день ожидая, что вот-вот придут те, с врачом и прокурором, чтобы отвести его туда, откуда он уже не вернется. У него душа распалась на две половинки. Одна все еще не могла смириться с тем, что какой-то семейный и в меру пьющий служивый одним нажатием спускового крючка вышибет ее вон из этого вполне здорового и крепкого тела, которое всего-то тридцать четыре года как топчет землю на воле и в зонах. Этой половинке было до жути страшно. Она чуяла себя на обрыве перед пропастью, бездонной и кромешно-темной. Впереди — НИЧТО. Но это был только один, самый простой уровень страха. Куда страшнее казалось иное, исподволь пробивавшееся сквозь заскорузлые и приученные к простым мыслям мозги Клыка. А если там, за обрывом, в черной непроглядной тьме не пустота, не бездна, а Возмездие, Вечные муки? Сатана, черти, котлы, сковородки, а может, и еще что-то, неизвестное, но ужасное… Другая половина души была уже готова покинуть тело. Все равно когда-то помирать придется. Оставят в живых, сунут пожизненно в особую зону, где, быть может, тридцать лет еще будешь гнить, пока не сдохнешь от какой-нибудь мучительной болезни, выхаркивая из себя легкие и валяясь в койке на пропитанном собственной мочой тюфяке. А тут грохнут раз — и привет. Отболелся и отмучился. Ни черта уже не случится. Рай, ад, Бог и черти — туфта. Их попы придумали, чтоб народ дурить.
Эти половинки дергали Клыка то туда, то сюда. Чем дольше тянули с исполнением приговора, тем привычнее становилось ожидание смерти, все как-то притуплялось вроде бы, но жить хотелось сильнее и сильнее. Вспоминалось все помаленьку. И жизнь, в которой самые лучшие и светлые страницы сводились к пьянке, бабам, удачным делам с хорошим наваром, казалась прекрасной и удивительной. Клык написал повторное ходатайство о помиловании, не зная, дойдет или нет, надеялся… А вдруг? И по ночам ему не раз и не два снилось, что происходит какое-то чудо: землетрясение, например, или война, или восстание. Или тюрьма разваливается, каким-то образом его не раздавив. Один раз даже приснилось, будто пришло ему помилование и везут его в "Столыпине" на пожизненную зону, а поезд сваливается с рельсов… Плакал, когда проснулся, выл даже. И днем эти чертовы мечты лезли в голову. Уйти! Достать ту самую нычку, слинять подальше, забиться в какую-нибудь дырку и жить тихо-тихо. Сейчас это раз плюнуть, были бы бабки. И паспорт можно купить чистенький, и проскочить через какую-нибудь новую границу. А там — хоть трава не расти.
Но каждый раз, когда за дверью камеры брякал отпираемый замок, лязгала решетка, перегораживавшая коридор, и слышался зловещий, гулкий шаг чьих-то сапог, неуклонно приближающийся и, может быть, несущий смерть, Клык ощущал тоску, бессилие и злобу на самого себя. Покаянием эту злобу мог бы назвать только дурак. Если он и каялся, то только в том, что при последнем налете на магазин замочил охранника, но пожалел кассирш. Надо было и Валь-ку-продавщицу, которая навела его на точку, страховки ради обрубить. А он, дурак, на сиськи польстился, ночевать остался. Забыл, чудила, что бабы любопытны и памятливы. Кассирша, сука, запомнила его рожу, когда он с Валькой за неделю до налета у магазина разговаривал. Менты его через час взяли, прямо из Валькиной кроватки. Как пацана! С выручкой, с пушкой… Да еще не поленились потом покопать — в результате из старых дел три мокрухи высосали. Так вышка и намоталась. Когда следователь мурыжил гражданина Гладышева П. П. то Клык отчего-то больше всего опасался, будто и до его нычки доберутся. Нет, не добрались. Не доехали до этого факта из биографии, хотя и ходили очень близко. Смех и грех, но только Клык даже на суде, когда ему приговор зачитали, только тем себя и тешил. Тогда еще впереди было много надежд: апелляция, высшая инстанция, смягчение, помилование… Хрен вам, гражданин Гладышев! Все зря. И нычка ваша останется, и Валька через пять лет выйдет, не шибко состарившись, а вас, Петр Петрович, не будет. Хлопнут, сожгут, а пепел высыплют на свалку. И жизнь пойдет дальше, к какому-нибудь, мать его в рот, светлому рыночному будущему, только без вас, извините, гражданин Гладышев.