Мой отец говорил мне одно и то же всякий раз, когда, сидя дома за обильным столом, с любовью накрытым моей матерью, в кругу родственников и друзей, я рассказывал о своих необыкновенных путешествиях:
— Ну ладно, вот объездил ты весь белый свет, в какой только тмутаракани не побывал, а ни одной фотографии оттуда не привез — поглядеть-то ни самому, ни другим не на что... Вот погоди, состаришься, и никакой памяти у тебя об этих диковинных местах не останется. Заводи, заводи себе, пока не поздно, фотоаппарат.
— Да ведь я не умею фотографировать, — разводил я руками. — Пробовал — не получается.
— Да чего там уметь-то? Поставил диафрагму, нужную выдержку, навел на резкость, нажал на кнопку — готово!
— Э-э нет, отец, фотографирование — это искусство. А ко всякому искусству непременно нужно иметь талант, иначе лучше и не связываться, — отвечал я.
— Ну да, скажи уж лучше, что тебе денег жалко, — усмехаясь, начинал подначивать он меня. — Хочешь, я подарю тебе фотоаппарат, если уж ты такой жмот.
Такие вот шутливые перепалки возникали у нас с отцом всякий раз, как я возвращался откуда-нибудь с Алтая, Ямала, Полярного Урала, Восточных Саян или Байкала. Это шутливое пикирование, превратившись в обязательный ритуал, по-своему забавляло меня, я начал даже считать его непременной точкой к каждому своему путешествию. Однако с течением времени, сперва незаметно, затем все сильнее и сильнее, мною начало владеть некое чувство, похожее на беспокойство: а ведь, пожалуй, в чем-то отец и прав — надо как-то останавливать прекрасные мгновения моих действительно замечательных путешествий, каким-то образом фиксировать их с тем, чтобы потом, в будущем, вновь переживать с помощью своей памяти. Фотографировать я, надо прямо признать, не умею, и похоже, в этом даре мне отказано раз и навсегда, но ведь я худо-бедно могу описывать свои переживания словами. И тогда я решил писать дневники, причем непременно описывать каждый день, каким бы скучным и ординарным он ни казался.
Я записывал события каждого прошедшего дня обычно вечерами у костра, печки или примуса (в зависимости от местности и обстоятельств) и взял себе за правило описывать как можно подробнее не только все произошедшие события, не только все разговоры, которые велись у нас в отряде, но и какие-то мысли, пришедшие мне в связи с этими разговорами. (Впоследствии, много лет спустя, а иногда и почти сразу же становились очевидными наивность, дилетантизм многих мыслей и суждений, а частенько и самое обыкновенное завирание. Но я решил ничего в дневниках не исправлять, оставить все, как было: ведь и дилетантизм, и наивность, и желание подзагнуть ради красного словца — все это тоже было частью того времени и того путешествия.) Разумеется, писал я наспех, небрежно, но, удивительное дело, несмотря на это (а может, как раз наоборот, именно благодаря этому), мне самому и моим ближайшим друзьям, которым я давал эти заметки, читать их было интересно. Видимо, основную прелесть в них составляет не художественное и стилистическое достоинство (откуда там оно?!), но то, что называют «обаянием факта». Так в посредственном кинофильме совершенно прекрасными выглядят вмонтированные туда кадры хроники, и самой выразительной и яркой кажется «игра» обычного прохожего, который не подозревает, что его снимают на пленку.
К сожалению, я пришел к мысли описывать каждый день своих экспедиций довольно поздно, и об очень многих моих путешествиях, увы, не сохранилось ни строчки. Несколько раз я пробовал, напрягая свою память и фантазию, восстановить их (хотя бы частично, самые яркие моменты!), получалось все же не то. Мало того, некоторые свои записи мне пришлось оборвать задолго до окончания путешествия: на Курильских островах у меня просто кончилась бумага, а на Восточном Таймыре, на мысе Цветкова, мне было так плохо, что даже писать об этом не хотелось...
И вот теперь, по мере того как все большее время отделяет меня от моих путешествий по Алтаю, я начинаю забывать яркие и жутковатые подробности ночной грозы, которая застала нас на самой вершине горы Ревнюхи (огненные стрелы молний вонзались прямо у наших ног, и одна попала даже в наш котелок и расплавила его). И мерзкую сцену убийства медведя, которого лесник поймал в петлю и продал геологам-съемщикам на мясо. Три часа палили они в бедного зверя из двух карабинов, мелкокалиберной винтовки и жаканами из ружья. Медведь уж был весь дырявый, как решето; кровь хлестала из него фонтанами, а он все рвался в этой проволочной петле — морда в пене, глаза налиты кровью...
Начинает уж стираться из памяти и наш пеший переход по ямальской тундре вдвоем с профессором-геологом, грузином по национальности (вот уж и фамилию его забыл, и имя-отчество). Дорогой он мне рассказывал о своем отце, сподвижнике Сталина и Камо, об их засадах на Военно-Грузинской дороге, а над нами, распластав свои огромные белые крылья, все летела полярная сова и круглыми желтыми глазами не мигая смотрела на нас...
И рискованное путешествие по Восточным Саянам, вверх по бешеной реке Китой, когда мы пытались пройти с вьючными лошадьми крутыми горными тропами в те места, куда до нас лишь однажды прошли геодезисты, да и то не на лошадях, а на оленях. (Спасибо, хватило у нас тогда благоразумия повернуть после того, как одна за другой сорвались в Китой две лошади.)