Такого заядлого грибника, как дед Лукьян Хлудневский, в Серебровке не знали со дня се основания. Несмотря на свои семьдесят с гаком, старик был еще так легок на ногу, что потягаться с ним мог не каждый из молодых. От колхозных дел Лукьян отошел «по пенсионным годам», и поскольку мать-природа здоровьем его не обделила, с наступлением грибного сезона старик почти ежедневно неутомимо сновал с берестяным туесом по серебровским колкам.
Тот сентябрьский день для Хлудневского начался неудачно. Едва дед вытащил из-под лавки туес, обычно спокойная бабка Агата заворчала:
— Угомонился бы ты, суета, с этими грибами! Девать-то их уже некуда…
— В сельпо сдадим, — бодро ответил Лукьян, — На прошлой неделе Степка Екашев с сыном полста рублей отхватили за малосольные груздочки.
— То Екашев! У Степана копейка меж пальцев не проскочит, не то что у тебя, простофили! Вчера-ить полнехонький туес по деревне задарма расфукал, а ныне опять навостряешься…
— Не задарма — за спасибо. Зачем, старая, нам деньги? Пенсии хватает.
Бабка Агата сердито принялась мыть в чугуне картошку. Опасаясь, как бы старуха и его не втравила в домашнюю работу, дед Лукьян тихонько юркнул за дверь, позабыв второпях бутылку воды, которую всегда брал с собой.
День, будто назло, выдался безветренным и жарким, словно в разгаре лета. Когда солнце подобралось к зениту, старик основательно запарился. Недалеко от Выселков, — так серебровцы называли заросший густой крапивой участок прежних крестьянских отрубов, — дед Лукьян свернул на знакомую тропку и зашагал к студеному роднику. До желанной воды оставалось рукой подать, но деду вдруг вспомнилось, что у родника обосновался цыганский табор, подрядившийся слесарничать в колхозе. Хлудневский терпеть не мог навязчивых цыган. Досадливо крякнув, старик остановился, поцарапал сивую бороду и задал кругаля к колхозной пасеке. Возможная встреча с пасечником Гринькой Репьевым, прозванным в Серебровке Баламутом, тоже не радовала деда, однако пасечник, хотя и баламут, был все-таки своим, однодеревенским — не то, что бродячие цыгане.
Сокращая путь, Хлудневский вошел в молоденький березовый колок и, поглядывая по сторонам — не попадется ли где попутно груздочек, — неожиданно увидел роящихся над ворохом прошлогоднего сушняка пчел. Это удивило. «Х-хэ, дурехи! Нашли, лентяйки, медовое место», — усмехнулся дед Лукьян. Из любопытства старик подошел к сушняку. Осторожно, чтобы не жиганула шальная пчела, стал растаскивать хворостины. Под ними оказалась пятидесятилитровая алюминиевая фляга, измазанная у крышки янтарными потеками свежего меда.
«Мать моя, мачеха! Не иначе Гринька припрятал, чтоб уворовать», — встревоженно подумал Хлудневский и, отмахиваясь от пчел, торопливо уложил хворост на место. После этого старику совсем расхотелось появляться на пасеке. «Глаза бы мои тебя не видали, баламута», — возмутился дед. Но до Серебровки предстояло топать добрых две версты, а пасека — вот она, за колком сразу. Пить хотелось — хоть помирай. И дед Лукьян все-таки решил зайти на пасеку — не узнает же Гринька, что его секрет с медовой флягой раскрыт.
Над пасечной избушкой дрожало знойное марево. Безудержно стрекотали кузнечики. Словно соревнуясь с ними, одинокая пичуга раз за разом вопрошала: «Никиту видел, видел? Никиту видел, видел?» Рядом с избушкой, уткнувшись оглоблями в густую траву, стояла телега. За ней, раскинув босые ноги, навзничь лежал Репьев. Недалеко на зеленой траве желтели крупные куски медовых сотов и валялась опрокинутая глиняная миска.
«Вот работничек царя небесного — в такую жарищу до потери сознания водки натрескался». — осуждающе подумал о Гриньке Хлудневский. Стараясь не потревожить пасечника, он поставил на землю туес с груздями и тихонько подошел к избушке, у которой, возле распахнутой настежь двери, на скамеечке стояло ведро с водой. Вода была теплой, словно парное молоко, но дед Лукьян прямо через край ведра пил ее жадными глотками, обливая сивую бороду. Утолив жажду, отдышался и вдруг почувствовал необъяснимую тревогу — показалось, будто Гринька Репьев не дышит. Старик, крадучись, подошел к нему и остолбенел — горло пасечника было глубоко перерезано, а прорванная на груди рубаха запеклась черным пятном крови.
Хлудневский никогда не отличался религиозностью, но тут чувствуя, как ноги словно приросли к земле, старательно начал креститься.