Мой внезапный отъезд, должно быть, удивил вас. Я прошу у вас прощения, но ни в чем не раскаиваюсь. Не знаю, слышите ли и вы, подобно мне, в эти последние дни мощный ураган звуков, которые вздымаются в моей душе огненными смерчами, как в «Тристане». Ах, как хотелось бы мне отдаться во власть той муке, которая позавчера еще в лесу так безудержно повлекла меня к вашему белому платью, мелькнувшему среди зелени. Но я боюсь любви, Изабелла, и боюсь самого себя. Я не знаю, что могла рассказать вам о моей жизни Рене, не знаю, что известно вам обо мне от других. Иногда мы беседовали с вами на эту тему, но я не сказал вам всей правды. Очарование новых встреч отчасти кроется в этой надежде преобразить свое прошлое, которое нам хотелось бы видеть более счастливым, хотя бы ценой его отрицания. Наша дружба уже вышла из стадии самовлюбленных исповедей. Мужчины открывают свою душу, как женщины тело, последовательными и надежно разграниченными зонами. Так и я исподволь, поодиночке, вводил в бой мои отряды из глубокого резерва. Теперь подлинные мои воспоминания должны сдаться, как гарнизон осажденной крепости, и выйти наружу.
Вот я вдали от вас, в той самой комнате, где протекло мое детство. На стене висит полка, заставленная книгами, которые моя мать уже больше двадцати лет бережет «для старшего из своих внуков», по ее словам. Будет ли у меня сын? Эта толстая книга с красным корешком, усаженным кляксами, — мой старый греческий словарь, а эти, в красивых переплетах с золотыми обрезами, — мои гимназические награды.
Мне хотелось бы рассказать вам все, Изабелла, о маленьком нежном мальчике, потом о циничном юноше, потом о несчастном оскорбленном мужчине. Мне хотелось бы рассказать вам все простодушно, точно и смиренно. Быть может, если я доведу до конца этот рассказ, у меня не хватит мужества показать его вам. Все равно! Даже и для себя самого небесполезно подвести баланс своей жизни.
Помните, как однажды вечером, когда мы вернулись из Сен-Жермена, я описал вам Гандумас? Это красивая и печальная местность. Поток протекает по территории заводов, построенных в глубине дикого ущелья. Наш дом, маленький замок, построенный в XVI столетии, — таких много в Лимузэне, — высится над пустынной степью, окутанной туманами. С ранних лет я стал испытывать чувство гордости при мысли, что ношу имя Марсенá и что наша семья первенствует в околотке. Из маленькой бумажной фабрики, которая моему деду со стороны матери служила только лабораторией, мой отец создал большой завод. Он скупил соседние имения и превратил Гандумас, до того совершенно заброшенный, в образцовое предприятие. В течение всего моего детства я видел, как строили новые здания и сооружали вдоль по течению потока длинные навесы для бумажной массы.
Семья моей матери была родом из Лимузэна. Мой прадед, нотариус, купил замок в Гандумасе при распродаже национальных имуществ. Отец мой, инженер из Лотарингии, поселился в этих местах только после своей женитьбы. Он выписал сюда одного из своих братьев, моего дядю Пьера, который обосновался в Шардейле, соседней с нами деревушке. По воскресеньям, когда не было дождя, наши семьи сходились на свидание у прудов Сент-Ирьекса. Мы ездили туда в экипаже. Я сидел против родителей на узенькой жесткой скамеечке. Монотонный бег лошади усыплял меня; чтобы развлечься, я следил за ее тенью, которая ломалась на придорожных кочках и на стенах деревенских домов, а потом снова бежала, то обгоняя нас, то оставаясь позади. По временам нас охватывал запах навоза, и громадные мухи начинали летать вокруг. Этот запах, вместе с звоном колокола, на всю жизнь сочетался у меня с представлением о воскресном дне. Больше всего я ненавидел холмы; тогда лошадь шла шагом, и экипаж двигался нестерпимо медленно, в то время как кучер, старый Томассон, прищелкивал языком и хлопал кнутом.
В гостинице мы встречались с дядей Пьером, его женой и с моей кузиной Рене, их единственной дочерью. Мать наделяла нас бутербродами, и отец говорил: «Идите играть». Мы прогуливались с Рене под деревьями или по берегу пруда и собирали сосновые шишки и каштаны. На обратном пути Рене пересаживалась к нам, и кучер опускал края скамеечки, чтобы она могла поместиться рядом со мной. Во время пути родители молчали.
Всякая беседа затруднялась у нас необычайной щепетильностью моего отца, который явно страдал от публичного обнаружения самого невинного чувства. Когда мы сидели за столом и мать пыталась завести речь о нашем воспитании, о заводе, о моем дяде или тете Коре, которая жила в Париже, отец испуганно кивал на горничную, которая меняла тарелки. Мать умолкала. Когда я был еще мальчиком, я заметил, что отец и дядя, желая сделать друг другу какой-нибудь упрек, всегда передавали его через своих жен с самыми забавными предосторожностями. Тогда же я понял, что мой отец злейший враг искренности. У нас полагалось принимать за чистую монету все условные чувства, считалось раз навсегда установленным, что родители всегда любят своих детей, что дети любят своих родителей, а мужья своих жен. Марсена ужасно хотелось, чтобы мир был земным раем и притом раем вполне благопристойным, но это объяснялось скорее их душевной чистотой, нежели лицемерием.