Здесь начало его скорби.[1]
Иларио Аскасуби. «Рефалоса»
– Наперед скажу тебе, Нелли, что день прошел по всей форме: настоящий гражданско-патриотический денек. Плоскостопие и предрасположенность к одышке, из-за короткой шеи и бегемотова брюха, поставили меня лицом к лицу с серьезным противником в виде сильного утомления, особенно если принять в расчет, что накануне вечером я собирался лечь спать вместе с петухами, чтобы не опростоволоситься на праздничном перформансе. План мой был прост как пять пальцев: отметиться в двадцать тридцать в комитете, в двадцать один час рухнуть замертво на кровать и приступить, прижавшись щекой к бугорку кольта под подушкой, к Великому Сну Века, чтобы вновь быть на ногах при первом петушином крике, когда за мной заедут на грузовике. Но скажи на милость, согласна ли ты, что удача – как лотерея: рьяно угождает кому угодно, но только не тебе? Я проходил по шатким досочкам мостика напротив дорожной полиции, еще шаг – и я бы поплыл в водовороте, как вдруг нежданно-негаданно повстречался со своим другом по прозвищу Молочный Зуб – из тех людей, с которыми нет-нет да и пересечешься в самом неожиданном месте. Как только я увидел этот оскал госслужащего, сердце у меня екнуло: похоже, и он идет в комитет; и, уже обмениваясь мнениями на предстоящую перспективу, мы заговорили о раздаче стволов для великого парада и о том, что, на наше счастье, в Берасатеги есть один еврей, которому можно сбыть их как металлолом. Подстраиваясь к очереди, мы поспешили сообщить друг другу на фене, что, как только нам доведется завладеть огнестрельным оружием, мы переберемся в Берасатеги, хотя бы одному из нас пришлось перенести туда другого на закорках, а там, набив пузо (то бишь бумажник) капустой, вытащим, к удивлению очередного чинуши, два обратных билета в родную Толосу! Но по фене, видать, мы ботаем еще хуже, чем по-английски, потому что до Зуба не доходило ни словечка, а до меня тем более, и наши товарищи по очереди служили нам переводчиками, да так рьяно, что чуть не прободали мне барабанную перепонку, и передавали друг другу замусоленный карандаш, чтобы записать себе адрес того еврея. К счастью, сеньор Марфорио, который тощее щелочки для монет на обменном автомате, принадлежит к разряду таких старикашек, что, пока ты принимаешь его просто за кучку перхоти, он способен нажать на самые потаенные пружины простонародной души; поэтому немудрено, что он разом расстроил наши намерения, отложив раздачу стволов до самого дня мероприятия, под тем предлогом, что департамент полиции задерживает отправку оружия. Не отстояли мы и полутора часов в очереди пострашнее, чем за керосином, как удосужились услышать из собственных уст сеньора Пиццурно приказ рысцой очистить место, который мы и привели в исполнение, не сдержав, впрочем, таких воодушевленных криков «ура!», что их не смогли прервать даже яростные удары метлой этого паралитика, который выполняет обязанности привратника при комитете.
На благоразумном расстоянии наша ватага воссоединилась. Лойакомо пошел чесать языком почище соседского радио. Эти краснобаи горазды навешать такой лапши на уши, что потом человек – то бишь нижеподписавшийся – и глазом моргнуть не успеет, как вдруг уже дуется в очко в кабачке Бернардеса;[2] ведь ты наверняка печалишься, воображая, что я всю ночь провеселился на гулянке, между тем как, по горькой правде, меня обчистили до нитки, не оставив даже утешительной возможности прокричать: «Подфартило!» хоть один разочек.
(Спокойно, Нелли, стрелочник уже устал пожирать тебя глазами и отъезжает, как пижон, на дрезине. Позволь твоему утенку Дональду ущипнуть еще разок твою шейку.)
Когда наконец я свернулся в клубок на койке, ходули мои так гудели от усталости, что я сразу уловил, что теперь-то укрепляющий сон от меня не уйдет. Но, увы, я не угадал своего противника – собственный здоровый патриотизм. Я не мог думать ни о чем другом, кроме Чудовища; только о том, что на следующий день я увижу воочию, как оно улыбается и говорит, в этой знакомой манере аргентинского политикана. Клянусь тебе, я так разволновался, что даже стал задыхаться, как кашалот, под сбившимся одеялом. Только поутру, в час отлова бродячих собак, я забылся тяжелым сном, вымотавшим меня еще больше, чем бдение; впрочем, сначала мне приснился один вечер, когда я был пацаном и покойная моя матушка возила меня за город. Поверь мне, Нелли, я ни разу больше не вспоминал о том вечере, но во сне вдруг понял, что это был самый счастливый вечер в моей жизни; и это несмотря на то, что я не помню почти ничего, кроме воды с отраженными в ней листьями и белой-пребелой, смирной-пресмирной собаки, которую я гладил по хребтине; к счастью, я выбрался-таки из этих ребяческих дебрей, и мне стала сниться наша жизнь, злоба дня, так сказать: Чудовище назначило меня своим любимым зверьком-талисманом, а чуть погодя – и своим Великим Псом Бонзой. Я проснулся, и оказалось: я проспал только пять минут, а приснилась такая куча нелепиц. Решив, что пора с этим кончать, я обтерся мокрой кухонной тряпкой, позапихивал мозоли в обувку фирмы «Фрай Мочо»,