«Сегодня, Василий Васильевич, – юбилей».
«Какой еще юбилей?»
«Сегодня Фишеру шестьдесят лет исполняется…»
«Да что вы, а ведь я его еще мальчиком помню. Как время-то летит… Вот Фишеру шестьдесят уже. Фишер… Читали мне, читали его высказывания. Он безумен, конечно. Безумен в своих идеях… Но вот попросили давеча ему книгу подписать: очень ему понравилась моя книженция. Подписал, конечно. А знаете, совпадение какое: у нас сегодня утром в гостях дама одна была, подруга Надежды Андреевны, и спросила – правда ли, что Фишер самый гениальный игрок за всю историю шахмат? А я ей так сказал: правда, конечно, да только кроме него тоже были самые гениальные…
А между прочим, сегодня не только у Фишера круглая дата. Сегодня и Прощёное воскресенье! И надо всем друг у друга прощения просить. Так что вы уж простите меня, Геннадий Борисович, если я что-то не то сказал или сделал…»
«Простите и вы меня, Василий Васильевич».
* * *
Впервые я увидел Смыслова на Кировских Островах в Ленинграде. Помню какой-то шахматный праздник, сеанс одновременной игры, элегантного высокого мужчину, неторопливо передвигавшегося от столика к столику, зрителей, плотным кольцом окруживших играющих. Было это в 1956 году, в доисторические еще времена.
Двадцать лет спустя мы сыграли первую партию на межзональном турнире в Швейцарии. Двумя годами позже на турнире в Сан-Пауло мы почти всё свободное место проводили вместе. Было Смыслову тогда пятьдесят семь, и я не помышлял, что когда-нибудь буду писать о нем: нас просто связала душевная близость, и мне всегда казалось, что разница в возрасте между нами меньше, чем разница лет.
Виделись мы бессчетное число раз и не только на турнирах и Олимпиадах. В Москве – у него дома и на даче, у меня – в Амстердаме. За несколько дней до того как он отправился в больницу, откуда уже не вернулся, мы говорили по телефону.
В частных беседах Смыслов был куда интереснее, чем в интервью. Мысли, подспудно присутствовавшие всегда: как посмотрит начальство? Не отразится ли это на выезде? Что подумают? – сковывали его. Он скрывался за общепринятыми формулировками и постоянно держал себя под контролем. Поэтому все интервью с ним, даже последнего периода, когда он позволял себе больше, чем в советские времена, кажутся мне пресными.
У нас выработался особый, шутливый тон разговора, который мы могли поддерживать длительное время. Со стороны могло создаться впечатление, что два великовозрастных студента продолжают пикировку, начатую много лет назад, хотя на самом деле нередко речь шла о вещах нешуточных, порой и трагических.
Несмотря на внешне несерьезный тон разговоров, я никогда не воспринимал Смыслова с комической стороны; тем более не делаю этого сейчас. Это было бы большой несправедливостью, а для меня, кроме того и неблагодарностью.
Его монологи были так интересны, что я начал ловить себя на мысли: этого бы не забыть, а это не должно пропасть для шахматной истории. Вспомнив Горация, говорившего, что на будущее полагаться нельзя, я стал записывать его рассказы.
Здесь и там я привожу в них казалось бы маловажные факты, но как в работе детектива всякая мелочь помогает проникнуть в суть дела, так и некоторые из такого рода записей способны лучше раскрыть облик Смыслова, чем перечисление его регалий и заслуг.
Думаю, он сам понимал смысл моих расспросов и к некоторым из них готовился, формулируя мысль четко и недвусмысленно. Сказал однажды: «Много вещей, Г., надо записывать. Вообще, это полезно очень – вести дневник, ведь из памяти исчезают детали, да и крупные события расплывчатые очертания принимают. Не говоря о том, что мы сами не очень-то и любим хранить кое-какие воспоминания в памяти…»
Распуская пряжу наших диалогов, я вполне осознанно решил сохранить корявость, присущую почти любому разговорному общению, убрав здесь и там относящиеся ко мне комплиментарные слова. Чтобы не пострадало содержание, я оставил их только в считанных случаях.
Я осмелился взять его речь в кавычки: монологи Смыслова не пересказаны мною, а воспроизведены слово в слово. Некоторые из них, записанные на магнитофонную пленку, сохранили живые интонации его московского говора с «што», «канешно», «Масква», «п-а-анравился». Он говорил: «третьего дня», «нынче», «давеча», «всё от лукавого», «бес попутал», «надо было козьей ножкой», «суета сует». Часто повторял максиму, произнося ее то по-французски, то по-русски: fait ce que dois, advienne que pourra – делай что до́лжно, и будь что будет.
Однажды рассказал ему о Крылове, не оставившем ни одной биографической строчки, а в присланную для корректуры собственную биографию для словаря даже не заглянул: пусть пишут, что хотят… Комментировал: «Вот-вот. Надо делать, что тебе предназначено, а записчики найдутся…»