Вечер был назначен у Алферна, молодого врача, и я долго колебалась, идти ли мне. Полдня, пережитые иною с Аланом, моим мужем, полдня, приговорившие к смерти четыре года любви, нежности и взрывов страсти, — я предпочла бы завершить в объятиях Морфея или пьяном забытье. Во всяком случае, одна. И все же этот законченный садист Алан настоял, чтобы мы пошли на вечер. Он принял свой обычный привлекательный вид и улыбался, когда его спрашивали, как поживает самая дружная супружеская пара в Париже. Он шутил, говорил черт, знает какие забавные вещи, не выпуская из своих пальцев мой локоть, который он сжимал изо всей силы. Я видела нас в зеркалах и тоже улыбалась очаровательным отражениям: одинаково рослые, стройные — он голубоглазый блондин, я черноволосая и сероглазая. Одинаковые манеры и совершенно идентичные и явственные у обоих признаки полного крушения. Все же он немного переиграл, и когда на умильный вопрос какой-то дурочки: «Я скоро стану крестной, Алан?» — ответил, что моя жизнь и так до краев заполнена одним таким человеком, как он, и что двоих я не заслуживаю, у меня потемнело в глазах. «Это правда», — сказала я, и так же, как иногда в музыке пароксизм означает внезапный переход к новой теме, я вырвала свою руку из руки Алана и повернулась к нему спиной.
Так во время коктейль-приема, похожего на все другие, в одну из парижских зим я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом. Я вырвалась так внезапно и так грубо, что чувствовала спиной, как вздрагивает от гнева спина Алана. Лицо Юлиуса А. Крама — ибо он незамедлительно именно так представился мне: Юлиус А. Крам — было бледно, тускло и замкнуто. На всякий случай я спросила его, нравятся ли ему выставленные здесь картины. В самом деле, ведь эта вечеринка была устроена, чтобы продемонстрировать полотна любовника хозяйки дома, неугомонной Памелы Алферн.
— Что такое? Какие картины? — сказал Юлиус А. Крам. — Ах, да! Кажется, у окна я вижу одну.
Он двинулся, и я инстинктивно пошла за этим низеньким человеком. Я была выше его на полголовы и потому успела заметить на его черепе форпосты лысины. Он резко остановился перед одной из картин, написанной из большого желания прослыть художником, и поднял лицо. У него были круглые голубые глаза за стеклами очков и удивительные для таких глаз ресницы: как пиратские паруса над рыбачьей баркой. Созерцание длилось с минуту, после чего он издал хриплый звук, похожий больше на собачий лай, чем на человеческий голос. Я разобрала в нем слова «Какой ужас!». «Простите?» — переспросила я, огорошенная, ибо этот звук показался мне одновременно и подходящим к его облику, и несуразным. А он повторил так же громко: «Какой ужас!» Несколько человек, стоявших рядом с нами, отступили, точно запахло скандалом, и я оказалась одна, застряв между картиной и Юлиусом А. Крамом, видимо, не расположенным дать мне улизнуть. Позади нас возник слабый шепот. Ведь Юлиус А. Крам отчетливо и дважды произнес «Какой ужас!», а очаровательная Жозе Эш — то бишь я — никоим образом не возразила. Этот ропот восприняло шестое чувство величественной г-жи Дебу, и она обернулась к нам. Г-жа Дебу была персоной. Она правила этим светским кружком, и авторитет ее был непререкаем. В шестьдесят с лишним лет она была очень пряма, очень черна, очень элегантна, а состояние ее мужа (умершего после долгих мучений много лет назад) обеспечивало ее независимость и, как следствие этого, чрезвычайную кровожадность. При любом стечении обстоятельств — драматичном ли, радостном ли — г-жа Дебу часто все улаживала, а иногда все разрушала и вновь оставалась одна, твердо стоя на ногах, как обязывало ее имя, которое она носила. Ее приговоры, как и ее пристрастия, были незыблемы. Она немедленно обнаруживала черты ретроградства в авангардистской вещи и отыскивала черты передового в вещи банальной. При всем том, не будь в ней этой природной и неискоренимой злости, она была бы умна.
Почувствовав, что происходит нечто непредвиденное, она немедленно направилась к нам, а за нею следовал ее незримый двор: шуты, латники, лакеи — ибо, хотя она всегда была одна, казалось, что ее постоянно окружают наемные убийцы, готовые на все. Это создавало вокруг нее некую запретную зону, почти осязаемую и преграждавшую путь любой вольности.
— Что вы сказали, Юлиус? — осведомилась она.
— Я говорил этой даме, — ответил Юлиус без тени страха, — что эта картина ужасна.
— Вы полагаете, это было необходимо? — произнесла она. — К тому же это не так уж плохо.
И она указала на св. Себастьяна, пронзенного стрелами, которого только что прикончил Юлиус. Движение ее подбородка и тон голоса были само совершенство: смесь презрения к картине, сострадательной терпимости к слабости хозяйки дома, плюс непринужденный призыв к порядку и соблюдению вежливости для Юлиуса.
— Эта картина рассмешила меня, — сказал Юлиус А. Край совсем другим голосом, с каким-то присвистом. — Я просто не могу.
Памела Алферн в сопровождении Алана присоединилась к нам, вопросительно глядя на всех. Ей послышалось что-то, похожее на лай, она уловила какое-то замешательство среди гостей и на всех парусах бросилась к месту битвы.