Собака привыкла в этот час гулять. Она давно уже поглядывала то на хозяина, то на часы, постукивала хвостом.
Дмитрий Николаевич прикрепил цепь к ошейнику. Сегодня он делал это молча, и Рекс чувствовал себя неловко, словно был в чем-то виноват. Он припомнил: утром гулял с Игорем и долго задержался у забора, где живет белая пуделиха. Игорь дернул цепочку, и он заворчал. После обеда чересчур назойливо требовал сахару…
Хозяин продолжал молчать и когда они вышли во двор, где пахло прелым листом и дымом. Пройдя несколько шагов, Дмитрий Николаевич остановился, закурил, цепь натянулась. Ошейник сдавил горло. Рекс повертел головой и тихо взвизгнул.
— Прости, голубчик, — сказал Дмитрий Николаевич. Рекс успокоился. Он весело побежал вперед, обнюхивая сухие листья, которые в эту осень в таком изобилии покрывали землю.
Начинались сумерки. Еще, розовые, золотые и фиолетовые, разбросаны были по небу облака, но общий колорит вечера был бледен и сух. Все вокруг казалось коричневым от листьев, которые ветер срывал охапками и торопливо гнал перед собой. А то вдруг, разжав огромную ладонь, выпускал, как птенцов, еще неловких в полете. Рексу нравилась эта суматоха, он был весел, а Дмитрий Николаевич вдруг почувствовал неопределенную тоску: мир показался ему пустым и разоренным, словно дом, из которого только что вынесли покойника, но присутствие его еще остро чувствовалось в нарушенном порядке жизни. Или, может быть, так бывает в квартире, покинутой обитателями, когда сквозняки гуляют по комнатам и еще валяются скомканные бумаги, обрывки веревок и брошенный за ненадобностью фартук хозяйки или ее старое платье.
Вокруг было безлюдно, как во сне, и так же бескрасочно. Господствовал сумрак, и все предметы становились все более невнятны и призрачны. Дмитрий Николаевич шел медленно. Рекс бежал бойко, натягивая цепь. Не встретили никого из соседей, обычно в этот час гуляющих с собаками. Дмитрию Николаевичу недоставало этих коротких встреч, приветливой фразы «добрый вечер», беглых реплик о погоде, о собаках.
Вдалеке маячили призрачные фигуры дворничих в цветных клетчатых платочках. Совками и лопатками они сгребали в кучу охапки листьев. Несколько таких куч дымилось. Среди листьев попадались еще живые — пламенного цвета. Они сверкали среди этого темно-коричневого праха и тоже обречены были на сожжение.
У дома белой пуделихи Рекс остановился, послушно остановился и хозяин. Рекс долго обнюхивал мокрый низенький забор палисадника, уши его были подняты, а Дмитрий Николаевич стоял задумавшись, и ощущение невнятности обстановки, неясности собственных чувств, очень похожих на сон, медлительный и тоскливый, не проходило.
В этот вечер они дольше обычного гуляли. У Дмитрия Николаевича было такое чувство, словно что-то надо решить. Какое-то беспокойство накопилось в нем, и он все старался найти ему причину. Потом поймал себя на том, что повторяет: «Мне пятьдесят лет». Ну и что ж, что пятьдесят? Он еще не чувствует себя старым, хотя от многих слышал, что это рубеж. Нет, он человек здоровый и прожил жизнь как надо. Ему не о чем жалеть, не в чем каяться, и старости, право, он вовсе не чувствует. Он такой же, каким был и два, и три года назад.
Правда, событие это отмечалось совсем недавно. Кто-то из гостей припомнил армянскую пословицу: «В двадцать лет учись, в тридцать — женись, в сорок — трудись, в пятьдесят — держись, в шестьдесят — смирись».
Дмитрий Николаевич смеялся, набивая трубку:
— Держусь. Но я еще не прилагаю к этому особых усилий.
— И курить следует бросить, — сказал доктор Беспалов. — Серьезно вам говорю. — И от этого он тогда отмахнулся.
И вот, пожалуй, только сегодня хандра какая-то, тревога…
В окне столовой зажегся свет.
— Пойдем, Рекс, ужинать.
Рексу есть еще не хотелось, но он сделал вид, что рад, — невежливо было показать равнодушие.
В передней, снимая с Рекса ошейник, Дмитрий Николаевич сказал:
— Уехать надо.
Для него самого это прозвучало неожиданно, но он почувствовал облегчение. Словно откуда-то в духоту ворвался свежий ветер. В переднюю заглянула Евгения Павловна.
— А у нас Таня. Раздевайся скорее.
Жена увела в кухню Рекса, лаская его и приговаривая:
— Проголодался пес, пес родной…
Татьяна Павловна, старшая сестра жены, встретила его без улыбки. Он поздоровался, сел за стол, накрытый к чаю, и, перебирая длинными пальцами бахрому скатерти, сказал:
— Мне пятьдесят лет.
— Вот как? — Татьяна взглянула иронически.
Он смотрел исподлобья, морща губы в улыбке. Этот взгляд сохранился у него с мальчишеских лет. Он и сейчас ему шел, несмотря на лысеющее темя и мешочки под глазами.
— Да, тебе пятьдесят лет, — повторила Татьяна с некоторым раздражением и назидательно, словно он был еще мальчиком, достаточно большим, но недостаточно умным.
— Налить вам чаю? — она протянула руку за стаканом, сохраняя на лице выражение высокомерного недоумения, какое он помнил у нее с юности. И это внезапное «вы», и это выражение, бывало, появлялись у нее в обществе молодых людей, если кто-то скажет что-нибудь слишком смелое или противоречащее кодексу ее девичьей морали.