Два окошка бюро пропусков были, как два настороженных глаза, полуприкрытых стеклянными веками. Нешатов сунул под одно из них свой паспорт, подождал немного и получил его обратно вместе с пропуском. Он вошел в институт, увидел незнакомые зеленоватые стены, горшки с пальмами, лестницу, ступени под мрамор со щербатыми, зазубренными краями. Они словно скалились на него, эти ступени. Внезапно захотелось уйти. Ерунда, решено, надо.
В пропуске написано: комната 213 — значит, второй этаж. Число 13 неприятно его поразило; он тут же обругал себя дураком. Не хватает еще суеверий! На площадке второго этажа, обширной, как маленький зал, бросалась в глаза Доска почета — грандиозное сооружение, целый монумент. На малиновом бархате сверху — толстые золотые буквы, а под ними в четыре ряда портреты передовиков производства. Он прошелся по ним глазами; слава богу, знакомых лиц не было. Тут он непроизвольно стал думать о бархате. Он теперь вообще плохо контролировал свои мысли: они цеплялись за что попало, начинали путешествовать. Вот и сейчас воображение подсунуло ему толстые рулоны бархата; кто-то снимал их с полки, с мягким стуком бросал на прилавок, разворачивал, и ткань лилась, послушно сгибаясь, поблескивая на сгибах. Потом из этих рулонов стали возникать скатерти, драпировки, знамена, стенды — вся торжественность официального бархата красных тонов. Он отряхнулся, отогнал от себя этот мысленный бархат, отошел от Доски, свернул налево.
По коридору шли люди, много людей, сплошь незнакомые, в большинстве молодые. В том институте, где он когда-то работал, в той предыдущей жизни (он ее видел словно в дымке за давностью лет), помнится, лица были старше, озабоченнее, солиднее. А эти, молодые, шли себе хозяевами, говоря, гомоня, смеясь, толкаясь. Некоторые на ходу что-то дожевывали — наверно, кончился обеденный перерыв. Шли девушки в модных, до середины икр, юбках, покачивая тонкими, а то и не очень тонкими талиями. Шли юноши с извилистыми ногами в тесных, демонстративно потертых, до нитяной основы выношенных джинсах. Кое-кто из девушек тоже в джинсах, таких же обтянутых, с низкими поясами (при каждом шаге сзади обозначались некрупные, но отчетливые формы). Одна из них — тощая, очки в поллица — пробежала мимо, стуча своими сабо, догнала длинного юнца, поднялась на цыпочки и со всего размаху ударила его портфелем по голове. Парень присел и свистнул; мимо идущие не обратили внимания. «Школа какая-то, — с неодобрением подумал Нешатов. — Кстати, к кому я иду?» Он заглянул в пропуск, прочел: к товарищу Ган Б.М. Мужчина или женщина? Теперь не поймешь: никто не склоняет фамилий. Несколько длинных секунд он злился на тех, кто не склоняет фамилий.
Он медленно шел вдоль стены, почти касаясь дверей, читая на них номера. Люди, спешившие по коридору, чем-то его раздражали, вызывали неприязнь. «Как я богат теперь неприязнью и как беден любовью», — подумал Нешатов. Он увидел номер 213, принудил себя войти.
Комната была небольшая, несветлая, тесно заставленная шкафами и приборами. Большие, тусклые, неприветливые окна выходили на задний замкнутый двор, где три-четыре человека в темных спецовках жгли костры из деревянной тары. Нешатова поразило, что на некоторых оконных стеклах сохранились, еще со времен войны, косые кресты. Не сами кресты, а их тени: бумага отмылась, следы клея — нет. Нынешняя молодежь, поди, и не знает, что означают эти кресты. В начале войны всюду заклеивали оконные стекла крест-на-крест бумажными лентами; считалось, что это предохраняет их во время бомбежки. Оказалось, ничуть не предохраняет, сыплются стекла с крестами и без, но тогда — верили. Он сам старательно клеил окна у себя в школе, думая, что делает нечто важное, оборонное, что может даже повлиять на исход войны... Острая мальчишеская тоска по фронту, до которого не дорос: остается клеить окна. Силикатный клей разъедает стекло, потом не отскребешь, не отмоешь... Кресты памяти — вот они. Не на всех стеклах, только на некоторых; остальные чисты, прозрачны. Это те, которые разбили и заменили. Разбить и заменить — ничего другого не остается.
Мысли снова поехали в сторону. Он отчетливо ощутил памятью запах силикатного клея и увидел свои собственные тощие и грязные мальчишеские руки, держащие за оба конца провисшую, тяжелую от клея бумажную ленту...
Тем временем из-за стола поднялся сутулый ярко-седой человек лет шестидесяти с бледным вислым носом и заметными черными бровями.
— Юрий Иванович? — спросил он высоким носовым голосом.
— Это я.
— Очень рад. А я Борис Михайлович Ган. Будем знакомы.
Слава богу, мужчина, подумал Нешатов. Рука у Гана была узкая и прохладная, рукопожатие дружелюбное. Вообще он был скорее приятен.
— Я сейчас замещаю заведующего отделом, Александра Марковича Фабрицкого, — сказал Ган, — он в заграничной командировке, уполномочил меня с вами договориться. Вопрос в принципе решен положительно, дело только за оформлением. Мы вас хорошо знаем и будем рады иметь своим сотрудником.
— Откуда вы меня знаете? — нелюбезно спросил Нешатов. — Я, например, вас не знаю. Я даже, грешным делом, думал, что вы женщина.