…Лошади устали и пошли шагом. Я откинул воротник шубы и огляделся. Кругом распространялась снежная степь. Кусты там и сям выделялись на ней серыми пятнами. Был сильный ветер, и несла подземка. Растрепанные тучи быстро бежали по небу. Из-за туч, неверно и трепетно, светил месяц. Прихотливые тени мелькали вдоль дороги. Дали то озарялись молочным блеском, то покрывались клубами свинцового мрака. Торжественный гул ветра доносился из кустов. Колокольчик звенел редко и уныло.
На перекрестке поравнялись и затем потрусили за нами убогие дровнишки… Взъерошенная лошаденка в веревочной сбруе, тяжело отдуваясь, торопливо переступала маленькими ножками. Она беспрестанно вздрагивала всем своим худым телом и при малейшем шорохе вожжей пугливо вздергивала голову.
Из дровней выскочил мужичок. Неизвестно для чего ударив кулаком бедную лошаденку, он побежал с нею рядом, вслед за нашими санями. Трепетный свет луны иногда скользил по нем фантастическими пятнами, иногда озарял его явственно и резко. Мужичок поражал убогим своим видом. Одежда его, начиная с шапки и кончая онучами, была одно сплошное лохмотье. Утлые руки болтались вяло и беспомощно. Тонкие, как спички, ноги копотливо переступали по снегу, спотыкаясь и заплетаясь друг за друга. От всего существа его веяло какой-то слабостью и уничижением.
Он на бегу поклонился мне, и по его лицу, в этот миг освещенному луною, расплылась неопределенная улыбка. Он, видимо, очень озяб. Сжатые губы его дрожали, сморщенное в кулачок лицо было бледно. Отсутствие всякой растительности на этом лице придавало ему какой-то бабий вид.
– Чей ты? – спросил я.
– Ась?.. – торопливо отозвался мужичок и побежал рядом с моими санями, от времени до времени хватаясь за задок.
Я повторил вопрос.
– О-ох, чей-то я?.. Вот уж и не умею тебе, матушка, сказать… Чей, чей… – в каком-то раздумье повторил он, – допрежь барские были… Козельского барина, с Козельцев… – и добавил поспешно: – Козельский я мужичок, матушка, козельский… Поплешкой меня звать. Отца – Викторкой, меня – Поплешкой…
– Что же это за имя? – удивился я, – может, дразнят тебя так?
– Нет, зачем дразнить, – настоящее званье: Поплешка[1].
– Чуднoе имя.
– Ох, правда твоя, матушка, – чудён у нас поп… Самовластительный, гордый поп. Это что – Поплешка, – у нас Бутылка есть… Ей-же-ей, матушка, Бутылка!.. Мужик как есть во всех статьях, – и видом, и все, а – Бутылка… О, самовластительный поп. Допрежь того, вот что я тебе скажу, матушка: барин у нас мудёр был. Такой мудрый барин, такой мудрый… Тот, бывало, не станет тебя Иваном аль Петром звать, а как пришли кстины, так и велит попу либо Аполошкой, либо Валеркой кстить… А то вот еще Егешкой кстили. Мудрый был барин!.. Ну, барин перед волей помер – поп замудрил: Поплешка да Бутылка, Солошка да Соломошка, так и заладил…
– Ну, а кроме-то имен ничего себе поп? – поинтересовался я.
– Он ничего себе… В кабале мы у него, матушка! Как лето придет, он нас и забирает: того на покос, того на возку, того на молотьбу… Поп гордый, поп богатый. Поп не то чтоб спуску давать, а всячески в оглобли норовит нашего брата. Свадьба ежели – три десятины ему уберешь; кстины – полнивы; молебен – свезешь ему десятину; похороны ежели – молоти десять дён… Человек тяжелый, немилосердый человек.
– И давно он у вас?
– А давно уж, матушка… Меня кстил, а мне вот двадцать пятый год идет…
В это время луна осветила Поплешку, и лицо его показалось мне очень старым.
– Да ты старик! – невольно воскликнул я.
– А ты как думал, – с некоторой гордостью произнес он, – я женат седьмой год, у меня вон трое детей, матушка, да два дитенка померли летось…
– Ну, вы и не жаловались на своего попа? – спросил я после маленькой паузы.
– На отца Агея?.. Нет, не жаловались, – и, внезапно придя в веселое расположенно духа, добавил: – Хе-хе-хе… А поди-ка пожалуйся на него… Попытайся-ка… Он тебе, брат, таких… Он тебе таких засыпет!.. Нет, нет, матушка, жалоб чтоб не было. Поп он гордый, не любит жалоб.
– Мы довольны, – заметил он после некоторого молчания, – поп он жестокий, а мы им довольны. Он вызволяет нас. Работаешь ему – он рад. Он работу помнит – придешь к нему, сейчас он тебе водки… Добрейший поп!.. Кабак-то у него свой, – таинственным полушепотом добавил он, – попадьин племянник в нем. Племянник – попадьин, а кабак – попов! – И мужичок с лукавством прищурил правый глаз.
Мы помолчали несколько минут, в продолжение которых мужичок, проворно переплетая своими ножками, раза два подлетал к лошадке и бил ее кулаком по морде, причем сердито и отрывисто крякал.
– За что ты ее?
– Э… одер!.. – неопределенно произнес мужик и неизвестно почему рассмеялся жидким, тщедушным смехом. Впрочем, несколько годя, как бы в оправдание, прибавил:
– Замучила, ляда…
– Откуда ты едешь?
– Хутор тут есть, матушка, – оттуда. Чумаковский хутор-то.
– Зачем же?
– Хомуточка, признаться, на шейку добывал…
Поплешка снова рассмеялся.
– Какого хомуточка? – не понял я.
– А работки бы мне. Работки ищу.
– Ну что же, взял?
– Э, нет! Не дали, матушка. Скуп стал Чумаков-купец, не дал работки.
Он несколько помолчал.
– Да, признаться тебе, матушка, бедовое их дело, этих купцов… Знамо, я так рассуждаю – скуп купец. Но только и наш брат мудрен стал… Ты теперь возьми меня вот: лошаденка у меня одна, и тут… – мужичок с какой-то детской злобой замахнулся на лошаденку, отчего она так вся и шарахнулась в сторону, так вся и затрепетала, – работник я один, бабу ежели считать хворая она, ребятишки малы… Вот я летось взял у Чумакова косьбу, а пришло дело, меня и с собаками не отыскали… Ох, мудрен ноне народ стал!