Часть первая
Наваждение Августины
Неправда, что в этом городе нет ни одного красивого места. Одно было. Над оврагом ранним летним утром можно было увидеть, как наполняются кисло-сладким матовым светом недозрелые ягоды ежевики. Трава там росла мягкая, длинная, прохладная, и маленькие маки – очагами прямо над склоном – с лепестками, смятыми от долгого сна в бутоне, тонкими, как папиросная бумага, разворачивались в сияющую воронку прямо на глазах у изумленного зрителя. Было такое место, было.
Да что теперь говорить.
Теперь в этом городе живет невидимое, неуловимое чудовище, ходит на бесшумных лапах, зависает над двухэтажными шахтерскими трущобами и тихо вибрирует в темноте. В такие ночи у женщин случается тоскливая бессонница, и пока их мужья спят тяжелым пьяным сном, женщины сидят на кухнях, сложив руки лодочкой между коленями, или курят, или разговаривают сами с собой жалким заискивающим шепотом, будто это что-то изменит.
Если бы она знала раньше.
Там, на склоне оврага, на рассвете она перебрала руками всю землю – может, хоть ниточка, или бумажка какая-то, или резинка для волос? Такая мохнатенькая лиловая резинка, их было две, одна осталась дома, ночевала на кухонном столе на бумажке с надписью «купить лук, сахар, два кило муки», а Соля накручивала диск телефона – бесконечно, пять с половиной часов – и слышала только длинные гудки. В половине шестого взяли трубку. Недовольная – это мало сказать – женщина… как ее зовут? Как же ее зовут? Лариса?
– Лариса?
– Хто это? – прохрипело на том конце. – Охренели уже вообще, млять?
– Лариса, это Соломия. Я мама Лизы, подружки вашей Насти.
– Какая Лариса, я Раиса, ну что? Что, что?
Соля изо всех сил сжала пальцами холодную кожу щеки, чтобы почувствовать боль. Боли не было.
– Раиса, извините за… Девочки вчера гуляли вместе, Настя заходила, и они пошли…
– Так ну и чего?
– Настя дома?
– Спит Настя.
– Разбудите ее, пожалуйста.
– В пять утра, ибать-колотить, я буду ребенка от это… Да чего ты ревешь, больная, что ль? Во больные все на голову пошли, хоть святых выноси… Да господи, не реви хоть…
– Да, – сказала фальцетом сонная Настя, – ходили в магазин, сухарики купили и воду потом в ларьке. Потом пошли на овраг сидеть, игрались в Лизкин мобильник, в танчики… Музыку слушали еще. А потом я домой пошла.
– А Лиза?
– А Лиза не захотела, сказала, еще посидит. А что такое?
– Она домой не вернулась. – Соля впервые произнесла это вслух. Слова были для нее знакомыми, а смысл – совершенно чужим.
– Опаньки, – пискнула Настя.
«Если я не пойду на работу, мне не дадут зарплату. Если мне не дадут зарплату, я не смогу купить Лизе кроссовки и школьную форму, это давно запланированные покупки, записанные в виде перечня в маленький блокнотик, самые важные, а я не смогу, если зарплату не дадут. И из джинсов Лиза вырастает и к осени вырастет уж точно, а что же будет, если я не смогу новые купить, хотя бы за сотню гривен на базаре, а я не смогу – будто моя Лиза тут хуже всех… У меня тоже на левой туфле кожа поплыла возле шва, и в мастерской сказали: «Починке не подлежит», но я-то ладно, у меня есть шлепки на танкетке вполне приличные, коричневые такие, ты знаешь, мама, ходить можно. А Лиза…»
Соля накручивала на пальцы лиловую резинку для волос и разговаривала с маминой фотографией. Мама умерла полгода назад, а она, Соля, продала квартиру в Макеевке и переехала сюда, в этот город, потому что ей, в сущности, было неважно, куда переезжать. Зато жилье было здесь значительно дешевле, и за двухкомнатную макеевскую хрущевку удалось выручить небольшой трехкомнатный дом. Вот и Лизе наконец досталась своя комната, и гостиная у них теперь имеется, а то, что в этом городе все какие-то странные – ну, не то чтобы все, а…
«Мама, мама, зачем я это сделала? Да потому что он меня в конце концов убил бы, точно».
Алкоголик, больной насквозь, конченый, вонючий, но силы у него откуда-то брались, чтобы преследовать ее, Солю, по всей Макеевке. Мог и на урок к ней вломиться. Как только в школу проникал? И Лизе не давал проходу, всё, правда, подлизывался к дочке то с кульком пряников дурацких засохших, то с коробочкой халвы, но Соля знала: настроение у него сегодня одно, а завтра решительно другое. И она взяла дочку в охапку – и от греха подальше, потому что, если бы он Лизу каким-то образом обидел, она, Соля, сама бы убила его, своего бывшего мужа. А тут он их нипочем не достанет.
«Мама, Лиза потерялась, не пришла ночевать, что делать, мама? Я не могу позволить себе сойти с ума, потому что кто тогда будет искать Лизу? Никого у нас нет, ты же знаешь… Мама, но я почти ничего не вижу, у меня болит живот и тошнит, я не могу встать со стула, а мне надо встать и идти. Встать и идти. Куда?»
Это мама, львовянка, назвала ее Соломией – в честь оперной дивы Соломии Крушельницкой. Из-за этого в детстве ее звали Соломкой, и она через силу терпела и не высказывала маме претензий относительно имени – не хватало еще, чтобы ее бедная, всегда уставшая мама переживала оттого, что не угодила дочке, сделала что-то не так. Мама звала ее Солей. Мама могла встать в пять утра и печь блинчики ей на завтрак. Февральским морозным утром, перед школой, эти блинчики с медом и вареньем согревали Соле ее детскую душу и вселяли уверенность в том, что так тепло и сладко будет всегда. «Вот когда будет у меня дочь, – думала она, – я тоже буду заботиться о ней и любить ее так, чтобы ей никогда не было грустно и одиноко. Я буду ей другом», – думала Соля.