Я увидел ее сразу, как только вошел в рюдский аукционный зал. Она висела на дальней торцевой стене, вместе с десятком пастелей, писанных маслом пейзажей и фотографий сельских угодий, сделанных с высоты птичьего полета.
Сейчас, задним числом, мне кажется, она прямо-таки звала меня, звала поверх голов собравшейся публики.
Не помню, как я к ней пробрался, должно быть, отчаянно работал локтями, толкался и лягался, будто дело шло о жизни и смерти. Вообще-то, осматривая вещи, выставленные на торги, так себя не ведут. Однако ж никто не обратил на меня внимания. Да и она, судя по всему, никого не интересовала.
«Мадонна с кинжалом». Хотя тогда она еще так не звалась, не имела имени, это журналисты позднее так ее окрестили.
Она была закутана в рубиново-красное покрывало, золотистая коса венцом уложена надо лбом, губы чуть приоткрыты, словно она хотела что-то сказать, но не могла. Красавица с совершенно чистым взором. А в правой руке она сжимала кинжал, из тех, что ныне искусствоведы называют фаллическими символами.
Конечно, я не могу утверждать, что узнал ее. И тем не менее должен сказать именно так: я ее узнал.
Теперь мне известно, что кинжал этот пятнадцатого века, мавританский, сделан из серебра и меди и хранится в Санлисе, в епископском дворце.
Я не мог взять в толк, каким образом такая картина очутилась здесь, в аукционном зале маленького городка на маленькой равнине посреди Швеции.
Краски светились тем неизъяснимым блеском и ясностью, каких умел достичь один-единственный из шведских художников, напоминали эмаль.
За спиной у нее раскинулась панорама города, который словно бы состоял большей частью из церквей — сплошной лес колоколен и шпилей. На одной из церковных башен вместо креста был змей, увенчанный короной. Это я разглядел, вооружившись лупой.
Идиотизм, конечно, доставать лупу. На выставках перед торгами надо держаться безучастно. Всегда ведь найдутся такие, что шныряют вокруг да высматривают, не приметил ли кто что-нибудь вправду интересное.
Рядом со мной незамедлительно остановился какой-то лысый коротышка.
— Прелестная вещица, — обронил он.
Я промолчал. Но посмотрел на него. Своеобразная физиономия, в красных пятнах и толстых желваках, исполненная этакого свирепого достоинства. Вроде Гулливера с той акварели Дарделя,[1] что была написана специально для ословской выставки.
— Черт, до чего же хороша, — продолжал он.
Помнится, еще он сказал:
— Удивительно, что, глядя на картину, можно испытывать прямо-таки сердечный трепет, едва ли не спазм сосудов.
Это он сказал ей, не мне, а «Мадонне», словно корил ее.
Конечно, говорить об искусстве чуть ли не до смешного трудно. И о красоте тоже. Красота противоестественна — возможно ли, говоря о ней, не утратить собственную гордость?
— Ну, не настолько уж она и удивительна, — сказал я и спрятал лупу в карман пиджака.
— Подпись нашел?
— Она не подписана, — ответил я. — Скорей всего, ученическая работа. Одной из гётеборгских художественных школ.
— Я вдовец, — сказал он. Будто решил отрекомендоваться картине.
А потом спросил, не антиквар ли я.
— Что антиквару делать тут, в Рюде? — заметил я. — На таких аукционах продают всякий хлам.
— Однако ж ты рассматриваешь этот хлам в лупу.
— Ну и что? Привычка у меня такая, вот и все. Кстати, в лупу видно не лучше, а хуже.
— Ты коллекционер, — сказал он. — Собираешь произведения искусства.
— Нынче, поди, никто искусство не коллекционирует. Обесценилось оно.
— Черта с два! — воскликнул Гулливер. — Эту басню придумали акулы от торговли антиквариатом. Так и норовят нас обдурить, сволочи!
— Я багетчик. Тут оказался проездом, по дороге домой, в деревню. Иной раз продаю и кой-какие картины.
Я имел в виду подлинные, писанные маслом картины. Обычно я закупал сразу десяток у одного коммивояжера из Мальмё. И по желанию клиентов монтировал к ним подсветку.
— Вообще-то я рассматривал раму. В нее можно вставить что-нибудь другое, — добавил я.
Рама действительно была примечательная. Резная, ручной работы, позолоченная, два дюйма толщиной. Предположительно немецкая, начала века.
— Я совершенно уверен, что где-то видел ее раньше, — сказал Гулливер. — А я обычно не ошибаюсь.
— Сходство всегда есть, — отозвался я. — Нет такой вещи, что бы не походила на какую-нибудь другую. Все картины чем-то напоминают друг друга.
— Сам я торгую чем придется, — сообщил он. — В основном машинами. И старой мебелью.
— Мебель вон там. — Я кивнул на противоположную стену и двери возле грузового пандуса.
— Но с этим пора закругляться, — продолжал он. — Возраст берет свое. После шестидесяти не стоит иметь дела с крупными, громоздкими вещами. Ведь единственное, что имеет значение, это деньги.
Мы не глядели друг на друга и не обращали внимания на людей, толпившихся вокруг, смотрели только на «Мадонну».
— А я и о деньгах никогда не задумывался, — сказал я. — В сущности, я не знаю, есть ли что-нибудь, вправду имеющее значение.
— На старости лет, — изрек Гулливер, — понимаешь: единственное, что имеет в жизни хоть какое-то значение, это деньги. Деньги — субстанция бытия.
Тут я фыркнул, меня вообще легко рассмешить, а уж слова «субстанция бытия» звучали в его устах до крайности забавно.