М.Горький
Поэт
Набросок
Когда Шура, придя из гимназии, разделась и прошла в столовую, она заметила, что мама, уже сидевшая за накрытым столом, улыбнулась ей как-то особенно. Это обстоятельство тотчас же задело любопытство Шуры, но она была уже большая и сочла ниже своего достоинства выдавать себя вопросами. Она молча поцеловала маму в лоб и, мельком взглянув на себя в зеркало, села на своё место. Тут ей опять бросилось в глаза нечто особенное - стол был сервирован "по-парадному" и на пять персон. Значит, кто-то приглашён обедать, только и всего. Шура разочарованно вздохнула. Она хорошо знала всех знакомых папы с мамой и тёти Зины - среди них положительно нет ни одного интересного человека. Господи! Какие все они скучные, и как вообще скучно на свете...
- Это кто? - кивнув головой на прибор, равнодушно спросила Шура.
Прежде, чем ответить ей, мама посмотрела на свои часы, потом на стенные, потом, наклонив голову в сторону окна, к чему-то прислушалась и, наконец, улыбнувшись, сказала:
- Угадай...
- Неинтересно... - сказала Шура, чувствуя, что любопытство вновь вспыхивает в ней. Она вспомнила, что горничная Люба, отворяя ей дверь, тоже как-то особенно сказала:
- Пож-жалуйте!
Люба вообще очень редко говорила "пожалуйте" и никогда ещё не говорила именно так, с жужжанием. Шура очень хорошо помнит это, ибо малейшая новая чёрточка в скучной, установившейся в тесные рамки домашней жизни семьи производит очень заметную рябь на её спокойной поверхности и хорошо запоминается жаждущей впечатлений головкой Шуры.
- А может быть, и интересно... попробуй, угадай, - снова предложила мама.
Вспомнив интонацию Любы, Шура уже была уверена, что интересно, очень интересно, но спросить прямо ей было почему-то неловко.
- Кто-нибудь приехал... - якобы равнодушно сказала она.
- Несомненно, - кивнула головой мама... - Но кто?
- Дядя Женя, - предположила Шура, чувствуя, что у неё на щеках выступала краска.
- Нет, это не родня... Это однако кто-то, кого ты - любишь...
Шура сделала круглые глаза... но потом вдруг сорвалась с места и бросилась на шею мамы:
- Мамочка! Неужели?
- Постой, постой, - смеясь, мама отталкивала её от себя, - не нужно быть сумасшедшей! Ну... вот я ему всё это скажу!
- Мамочка! Крымский? а? Приехал? Папа его встречает? Да? И тётя Зина? Ведь они сейчас, сейчас будут... Мамочка, я надену серое платье! Ах, едут! Приехали!
Вся красная и взволнованная - она прыгала около стула матери, потом бросилась к зеркалу, побежала было к себе переодеваться, но, услыхав, как внизу щёлкнул замок двери, снова воротилась к зеркалу, поправила причёску и степенно, подавляя своё волнение, села на своё место и закрыла глаза. Когда она откроет их, в этой комнате, так близко, всего только через один стул от неё, будет сидеть Крымский... Тот поэт, стихами которого она зачитывалась и который в гимназии считался самым лучшим поэтом из всех современных. У него такие нежные, ласкающие стихи, такие звучные... грустные... Господи! И вот он, живой, будет так близко к ней, будет говорить, читать свои новые произведения, которых в гимназии её подруги еще не могут знать! "Ах, какую вещь написал Крымский!" - скажет она им завтра, они спросят её - какую; она прочитает им; тогда они спросят, где это напечатано, и она скромно, непременно скромно! - скажет: "Ах, это ещё не напечатано. Это он вчера читал мне у нас за обедом!.."
Какое изумление, какая зависть! Эта злючка Кикина - что с ней будет? Узнает она, что лучше: иметь сестру певицу или знакомого поэта? А все остальные!.. Будут просить: "Шура, покажи нам его!.." А... а вдруг он влюбится в неё? О! Это возможно... потому что он поэт... Поэты всегда влюбляются сразу... Господи! Какие у него усы? Глаза... большие и грустные, с тёмными кругами под ними... Нос орлиный... а усы чёрные. "Шура! - скажет он, ломая руки и падая пред ней на колени, - Шура! Я увидал вас, "и заря новой жизни предо мной запылала, и проник в моё сердце трепет чудных надежд... Это вы! Я клянусь - вас душа моя знала..." Ах, он написал уже эти стихи! Значит..."
- Духота, пыль, какие-то изумительно едкие запахи... Всю ночь я не мог уснуть...
Голос, вернувший Шуру в мир действительный из мира поэзии и грёз, был очень мягок и симпатичен, хотя в нём и звучали хриплые, брюзгливые нотки избалованного человека. Шура открыла глаза и поднялась со стула навстречу подходившему к ней высокому худому человеку, в чёрной бархатной тужурке и широких серых брюках.
- Здравствуйте, барышня... Вы забыли меня, да? Ну, конечно...
- Я... - смутилась Шура, - я всегда читаю ваши стихи... но я была маленькая, когда вы были у нас...
- Но... теперь вы большая, - окидывая её взглядом, улыбнулся поэт, хотел ещё что-то сказать, но только пожевал губами, как это делают старики, и опустился на стул, говоря папе Шуры:
- А славно, уютно у тебя, Михаил...
Шура, опустив головку, смотрела в свою тарелку и на её гладкой поверхности восстановляла образ поэта. Ей не нравились его серые брюки, стриженая голова и жидкие рыжие усы - о, всё это было крайне прозаично.
Потом эта манера жевать губами, синеватые бритые щёки, и подбородок... глаза очень светлые, пожалуй, бесцветные, мешки под ними, широкий лоб в морщинах... Он совсем как один чиновник на почте, и с внешней стороны в нём ничего, ничего нет поэтического... А какие у него руки? Шура искоса посмотрела на них... Они были пухлые, с короткими толстыми пальцами. На одном пальце перстень с агатом. Шура вздохнула, чувствуя, что ей грустно.