На следующий день после свидания с мамой и детьми меня перевели в женскую пересыльную тюрьму, что рядом с «Крестами» (знаменитой мужской тюрьмой). Здесь в узкой камере нас четверо: Артемия Воронцова, Дора Устругова, Бася Воронова и я. Воронова непрерывно и неукротимо плакала. Слезы у нее не иссякали. Такой слезоточивости не доводилось никогда более наблюдать, особый род заболевания, наверно. Уговоры, шутки, злость не действовали на нее. Воронцова, сама экономист и жена видного ленинградского экономиста Б. Кофмана, аналитик по складу ума, напротив, не позволяла себе никаких проявлений эмоций, иронизировала, бодрилась, хотя предрекала последующее ухудшение общественной обстановки и не питала иллюзий насчет освобождения. Обе они были направлены на Колыму.
Режим в пересылке несравнимо легче, чем во внутренней тюрьме. Работали в прядильном цехе, выходили на свободную прогулку в тюремном дворе, от которого, правда, сохранилось брезгливое воспоминание, ибо именно там познакомились впервые со всеми фиоритурами мата от уголовниц. Они изощряются со смаком на свеженьких, впрочем, обычный ход их мыслей сопровождается матом потому, что они не умеют говорить по-иному. С Уструговой — истерика: ревет, требует начальника и уверяет, что с коммунистами так не смеют обращаться, что вызывает у уголовниц взрыв восторга. Они обступили ее, издевательски гоготали и обливали Дору словесными помоями. Произведенный ими эффект их развлекал. Стража оставалась равнодушной к этому спектаклю и даже посмеивалась.
В субботу после работы вывели на коридор, где показывали фильм «Мы из Кронштадта». Директор картины — И. Вайсфельд, муж московской сестры Лины. Значит, они на свободе…
На этап отобрали девять женщин. Везли на вокзал в открытой трехтонке, в окружении стражей с винтовками и примкнутыми к ним штыками. Ленинград был великолепен, каким он бывает в солнечные прозрачные дни конца августа. Набережные, Литейный проспект, улицы, знакомые до мельчайших деталей. Полное равнодушие прохожих. Изредка любопытствующий поворот головы. И все. На нас не обращали внимания. Поскорей в сторону… Обычность такой картины? Страх? Да, и то и другое — и пообвыкли, и боялись. Никому в голову не пришло протестовать или закричать во весь голос: «Остановитесь! Что вы делаете? Куда везете молодых матерей? Творится неправое дело!» Ничего подобного не случилось. Мчались быстро. Мелькали кварталы, магазины, равнодушные лица… Вот уже тупик вокзала. Часовые возле столыпинских вагонов. Из каждого окна, забранного толстой решеткой, приплюснутые к стеклам небритые лица бородатых мужчин, иные машут нам руками и шапками. Кто они? Не столь важно, что представляет собой каждый из этих мужчин, но все они — жертвы произвола, самовластия, насилия, разгульного террора, поругания революции и позора общественной безгласности. Эшелон стоит несколько часов в тупике, женщин-этапниц впихнули в одно отделение. Мы не разговариваем, не знакомимся. Каждая из нас загнана в тупик страданием, связанностью по рукам и ногам, расставанием. Без колодок — колодницы. Без вины виноватые.
Вдруг около нас началось оживление, какое-то движение. К столыпинским вагонам хлынули люди. Порыв и натиск были так сильны, что стража не успела их отогнать. Толпа сгрудилась и прилипла к вагонам. Не успела понять ничего, но тут же услышала крик Доры: «Олег!» Так звали ее мужа. Он был очень высок, и голова его выделялась из толпы. Через секунду увидела маму, Ленечку и Эллу. Не знаю, уж как удалось родным узнать о нашей отправке, но их оказалось много. Стража отгоняла родных, они отступали и вновь приближались. Не суетились и не плакали. Совсем не так, как на обычном вокзале при отходе поезда. Лица провожавших были строгие и по-особому значительные. У окошка, совсем близко, стоял мой сынок. Тут он поразил меня еще больше, чем на свидании в тюрьме, — он был исполнен напористой отваги. Конвоир крикнул ему: «Уходи, мальчик, прочь, здесь стоять не разрешается!» Леня напрягся, сжал кулаки, выпятил подбородок и четко ответил: «Никуда не уйду, там моя мама, понимаешь, моя мама!» И конвоир отстал от него. Больше его не трогали, он один простоял у окна до отхода поезда. Всех остальных отогнали за насыпь, и мы лишь издали могли их видеть. Говорить не удалось. Ленечка смотрел на меня, как большие смотрят на маленьких, столько нежности и заботы было в нем. Как будто все принимал как должное, но вдруг заплакал и сказал: «Опусти решетку, опусти, я должен тебе что-то сказать!..» Темнело. Поезд тронулся. Видела, как его маленькая фигурка бежала к насыпи…