Светлому дню 20 марта 1915 года
Кажется, что отрываешься от неудобного кресла, поднимаешься над застывшими головами.
Сверху бросили лестницу. Тянешься к ней, тебя кто-то пробует подсадить. Что-то защелкало в ухе — наверное, от высоты.
Как акробат, как Пак у Шекспира (или Дебюсси?..), ты пролетаешь над залом и оказываешься на сцене, прямо у ножки рояля…
Рассказывал папа, что когда первый раз слушал Рихтера, в аудитории Школы-Студии МХАТ стояли на подоконниках. Места оста вались только на сцене. Он опоздал минут на двадцать и виновато развел руками: «Что-то с часами…» Попросил помочь передвинуть рояль и случайно наехал колесиком на папин ботинок. Бросил пиджак на пол и сразу же заиграл… В дневнике Борисова осталась такая запись: «…занял место поближе, у ножки рояля… Я оказался во власти странной галлюцинации: все туловище Рихтера оставалось как прежде, а сердце и мозг были прозрачны. Мозговые оболочки… шевелились в такт музыки. Губы нашептывали: «Теперь я буду повелевать!»
Он повелевал на каждом концерте. На шубертовском вечере 78-го года было то ли окисление крови, то ли разрежение воздуха. Мой сосед схватился за голову. И у всех что-то началось с головой: у одного мерцало, у другого — замерзали слезы. В финале G-dur'ной сонаты Рихтер слезы растопил, усадил всех на черное крыло и перенес к себе на колени. Все пришло в равновесие — «ты был равен духу, которого созерцал».
На бетховенском концерте 77-го повелевал другой человек. Началось с выхода: что-то сжатое в кулак. Вместо поклона — два огненных взгляда исподлобья, Когда начал играть — искрошил зал на маленькие кусочки. Совсем не хотелось лестницы — перелететь к ножке рояля.
После одного из таких концертов встретил пианиста N, который показал открытку, полученную от Рихтера. Мне показалось, что этой открыткой он меня даже поддразнивал: «Спросил, как надо играть одно трудное место в сонате Шимановского… а он ответил! Ему понравилось, что я играю Шимановского. Даже пальцы указал… Представляешь, он всем отвечает!»
В эту секунду я и решил написать Рихтеру письмо.
Изорвал кучу бумаги в поисках необходимого тона. Отказавшись от высокопарного, выбрал деловой, непростительно дерзкий. Я не просил, а «требовал»: прийти в Камерный театр, где я ставил диплом, и сыграть оперу Бриттена. Оперу, написанную для рояля. Указал дату премьеры и опустил письмо в ящик — напротив его дома.
Через три дня меня позвали с проходной театра: «Совершенно незнакомый человек… спрашивает вас и еще… какие рояли есть в театре. Не иначе, хочет наняться настройщиком…»
— Свободных мест нет и роялей тоже! — объяснял вахтер посетителю.
— Как же вы без рояля? Это же театр музыкальный?
Он стоял как снежный человек — запорошенный, с надвинутой на брови шапкой.
— Мне обещали позвать Борисова.
— Я Борисов и есть.
— Вы?.. А я думал, что все режиссеры, как бы это сказать… не в ваших летах. Вообще, я режиссеров не очень… Больше — актеров Да, но вы же меня обманываете, заявляя, что ставите оперу для рояля. Если у вас нет рояля…
— У нас есть пианино!
При этих словах его как обожгло. Лицо выражало такую муку, что у меня на нервной почве задергалось веко: все, провал, какой черт меня дернул… Улыбка проглянула не сразу — крошечная, в четверть губы.
— Последний раз я играл на пианино в Одессе. Скажите, вам сейчас…
— Двадцать три.
— Примерно в этом возрасте я и играл… А ноты у вас есть? Когда кончится все это (он странно покрутил рукой у виска), обещаю, что оперу посмотрю.
— Что кончится?
— Моя болезнь — дыра в мозге!.. У вас тут хорошая церковь, я только что оттуда…
И почему-то запел «Tuba mirum». Вахтер не спускал с Рихтера глаз.
… Хорошая модуляция в фа-мажор, а у меня что звучит? — соль… Целый тон! Позвоните, пожалуйста, Нине Львовне через три дня.
Ушел и забрал ноты.
Я звонил и через три дня, и через две недели.
— Святослав Теофилович просил передать, что ноты стоят на пюпитре, — отвечала Нина Львовна любезней и любезней раз от раза.
Я боялся досаждать звонками и объявился теперь через месяц. На меня буквально обрушились:
— Где же вы пропадали? Сегодня в одиннадцать!
В лифте встретил клоуна Никулина, он жил в этом же доме на Большой Бронной.
— На шестнадцатый? К Рихтеру?
— А как вы…
— Он сегодня начал играть. Вот слушатели и потянулись. Когда я иду спать, у него начинается музыка. Передайте привет.
Я застыл у двери, которая вела в квартиру 58. Застыл, чтобы набрать воздух. А позвонить надо было в квартиру напротив — 59. Чтобы не перепутать номера, открыл записную книжку… но тут же дверь 58 распахнулась со свистом. Рихтер стоял с полотенцем на голове.
— Представляете, уже не болела. И вот опять… Дырка, как у Гоголя. А почему изволите опаздывать?
— (Растерянно) Я ведь на пять минут раньше. Наверное, ваши часы…
— У меня вообще нет часов! И никогда не было! Но вы все равно опоздали — лет на двадцать пять, точно. Я больше не буду играть хорошо!
И сделал двусмысленный жест: то ли входить, то ли не входить — как хотите. Я робко перешагнул. А он уже растворился в черной дыре коридора. Где-то щелкнул дверной замок.
Я остался один. Первое, что начал разглядывать — зал. Рояль стоял в самом центре, разделяя зал на две половины. Первая — определенно светлая. Два тяжелых торшера с рыжевато-золотистыми ногами освещали клавиши На рояле аккуратно разбросаны ноты, сверху — мой Бриттен. Меня это почему-то воодушевило. Еще я запомнил подсвечник из темной бронзы, внушительный крест с цепью, четки и картинку с немецким пейзажем. Электронные часики — по-видимому, японские — как будто говорили о другом летоисчислении.