Было начало апреля. Возвращаясь из школы в самом праздничном настроении, вбежал я во двор своего дома, захлопнул калитку и в сенях неожиданно почувствовал неприятный запах. Несмотря на бедность, мать всегда опрятно содержала дом, а сейчас пахло потом, грязью, одеждой человека, давно не мывшегося в бане. Снимая у дверей обутки — мать выскоблила пол добела, — заглянул на кухню. У стола, на лавке против отца, сидел незнакомый человек. Он был одет в коричневый домотканый армяк и весь зарос рыжими спутанными волосами. Космы свисали на лоб, свалялись плотными клочьями в бороде, из-под густых, лохматых бровей смотрели усталые серые глаза.
Я пробрался на цыпочках в горницу, тихонько сел к столу. Сквозь дощатую перегородку отчетливо доносилась речь незнакомца. Уловив слово «Сибирь», я начал догадываться, кто он.
Мне было известно, что через Урал идет много каторжан и ссыльных. О них в нашем заводском поселке, расположенном на окраине Екатеринбурга, рассказывали часто. Но видеть таких людей мне еще не приходилось.
Голос незнакомца был глуховатым и немного хриплым:
— …Вывели нас четверых на тюремный двор и повернули в тот конец, где виселицы стояли. А утро серое, на перекладинах веревки ветром качает. Обернулась ко мне Наташа, губами пошевелила: сказать, видно, что-то хотела… Эх, думаю, ребенок, она ребенок. Ну повесили бы меня одного… Помогли мне товарищи на помост взойти: слабый я был тогда, крови много потерял. А Наташа сама на себя петлю надела, и не успели нам приговор военно-полевого суда дочитать, как она вдруг, крикнув что-то, прыгнула с помоста. Не дождалась… Опамятовался я уже в лазарете. Рассказали мне потом, что помилование нам всем вышло. И меня, значит, на пятнадцать лет в Сибирь…
В кухне со всхлипом вздохнула мать, высморкалась в фартук:
— И молодая она была, жена-то твоя?
— Двадцать два года.
— Эко! — снова вздохнула мать. — Жить бы еще да жить ей, сердечной.
— По амнистии, значит, идешь? — спросил отец.
— По амнистии иду, из Сибири в поднадзорную ссылку, — ответил незнакомец.
Человек этот живет у нас весь день. Улучив минуту, я дергаю отца за пиджак:
— Тятя! А за что его вешать-то хотели?
Мать сердито прикрикнула:
— А на что тебе знать?
— Ничего, пусть знает, — возразил отец, — поди, не маленький уж… Бунт был в Москве. Тому годов семь или восемь уже. И этот там был… Вон как!.. И хотя из благородных, видать, но за наше, за рабочее дело боролся.
На следующий день я был рассеян на уроках, все думал о нашем вчерашнем госте. А дома меня уже поджидала еще одна новость.
Едва я примостился к кухонному столу «долбить» историю, со двора вдруг вбежала взволнованная чем-то мать и растерянно остановилась на пороге.
— Что случилось? — спросил отец, собиравшийся в ночную смену.
— Павел-то Королев… вернулся.
— Да ну?!
— Своими глазами видела. Копаюсь я на грядке сейчас, смотрю, кто-то по двору ходит у Королевых. «Кто бы?» — думаю. Самому-то рано с работы быть. От Ольги письмишко не так давно из Тюмени было — приехать не собиралась. Подхожу поближе — шагает какой-то, морщины вот эдак-то по лицу, а знакомый будто… Ходит и все руки за спину. Смотрю, батюшки, Паша!.. «Здравствуй, Павел Егорыч, говорю, давно ль прибыл?» А он глянул на меня эдак чудно — и ни словечка.
— Не признал, верно, — сказал отец, торопливо поднимаясь с места…
Мы поспешили в огород. Во дворе у Королевых все еще вышагивал высокий, сутулый человек. Отец заговорил с ним непривычно ласковым голосом, но человек пугливо посмотрел в нашу сторону и, сгорбившись, молча заспешил к дому. Отец покачал головой и нахмурился.
— Тятя, а чего это он? — несмело спросил я.
— Не видишь, что ли? — рассердился отец. — Загубили парня, ироды! Семь лет в одиночке — легко сказать!.. Конечно, не в себе он теперь.
Я хорошо помнил Королева. Сын зажиточного угрюмого медника, Павел сызмальства не захотел работать в мастерской отца и подался в типографию. Он был ласковым и тихим парнем. Когда шел, бывало, с работы в дни получки, то обязательно подзывал кого-нибудь из нас, уличной мелкоты, и вынимал из кармана гостинец — конфетку или розовый пряник. В свободные часы возился в саду, вполголоса напевал незнакомые песни. Если кто подходил к забору, Павел обрывал пение и оглядывался, виновато улыбаясь. Но однажды летом в дом Королевых нагрянули жандармы. Старый медник повел их в баню, и оттуда жандармы вынесли какие-то свертки и оружие. Вскоре из дому вывели Павла. Он был без шапки. Мягкие волосы его трепал ветер, руки были связаны. Медник стоял у ворот, исподлобья смотрел на все происходящее. Поравнявшись с ним, Павел тихо сказал: «Спасибо, отец!» — и плюнул ему в лицо.
В этот день жандармы рыскали по всей улице. В каждой избе побывали они с обыском и вместе с Павлом взяли еще троих: кузнеца с дальнего края улицы, соседа Михаилу и Илью — нашего зятя.
К отцу часто приходили рабочие, и от них я узнал, что Павел прятал в бане оружие и листовки. Какие листовки — я не понял, но понял другое: Павла выдал отец, старый медник. Выдал не одного сына, а и кузнеца, и Илью, и соседа Михаилу. Рассказывали, что Павлова сестра Ольга, на все руки мастерица и певунья, каких мало, узнав об этом, связала в узелок свои вещички, и ушла из дому, не сказав отцу ни слова. Потом Павел, был приговорен к смерти, но помилован царем и упрятан, в Питерскую тюрьму, в одиночную камеру… И вот он вернулся, по годам молодой, а на лицо старый-старый.