Пытаясь воскресить в памяти детство, я неизменно вижу одну и ту же картину: в зыбкой предрассветной мгле на вершине холма — неподвижная фигура мужчины. Я знаю: это муж моей старшей сестры Шарафат, он позвал мать, и та испуганно кинулась к нему так стремительно, что я не успел уцепиться за ее юбку. А ведь обычно не отлипал от материнского подола чуть не весь день. Жуткий страх и неприкаянность в этом большом мире — вот что поразило меня. Но реветь я не стал: все равно мать не услышит! Упрямо стал карабкаться на холм вслед за ней. Мать и муж сестры ушли намного вперед. Они уже были, наверно, в низинке и торопливо шагали к хижине, где жила сестра.
Начало весны. Щебетанье птиц предшествовало рождению дня. Низко над головой кружили голубые сойки. Я ненавидел их всей душой: они унесли мою первую любовь — пушистого цыпленочка.
Небо стало совсем светлым. Запели скворцы. А как прыгали воробьи! Будто танцевали на плетне.
Из хлевов уже стали выгонять скотину, доносились громкие голоса. Круглой розовой щекой солнце коснулось ствола чинары. Я озяб и потянулся к теплому солнышку, но оно не далось мне в руки, поднялось выше. Молодые травы вокруг засверкали: иней растаял, и каждый листочек нанизал на себя блестящую бусину. Солнце, как заправский красильщик, окунув в чан с ярким раствором ночные облака, раскидало их на просушку по небосклону.
Когда я добрался до дома сестры, из него вместе с жужжанием приглушенных голосов донесся пронзительный детский плач.
— Мама, кто это? — спросил я, когда она появилась на пороге.
— У твоей сестры родился сын.
— Это он заплакал?
— Да.
— А почему?
— Чтобы не задохнуться. Раз родился, надо дышать!
— А нельзя дышать и не плакать?
— Нет, миленький, нельзя…
Так я узнал, что в этот мир без слез не приходят.
Селение Чирахлы приютилось на левом берегу реки Дашгынчай. Если ночью взглянуть с холма Каракопек, то сумрачную долину нипочем не отличить от тихой темной воды. Селение — будто кораблик у причала.
Ночь — хитрая обманщица! Красное она превращала в черное, а рытвины и ухабы делала невидимыми, укрывала мглой. Лишь горные тропинки смутно белели, сбегая с холма к воде. Но перейти реку им не дано.
В узких окнах мерцали огоньки очагов. Где твой собственный дом, сразу не разглядеть. Разве догадаешься по собачьему лаю! У нас в селении водились особенные собаки: огромные, как медведи. Попусту они не брехали, не унижались, уподобляясь дворняжкам, которые готовы облаять каждого и тут же униженно помахать хвостом. Существовало еще племя одичавших бездомных псов; те появлялись только затем, чтобы добыть чего-нибудь, и снова исчезали.
Ясными вечерами подростки взбирались на холм и затевали игры. Была у нас любимая игра: половина ребят пряталась, а другая их искала. Или зашвыривали кость подальше, насколько хватало силенок. Кто первый найдет ее и вернется на прежнее место, тот выиграл.
Роль часов исправно несли сельские петухи. После первых петухов молодежь гнала скот пастись. После вторых — просыпались пахари. Селение без петухов все равно что мельница без воды!
Возвращаясь поздно домой, я неизменно натыкался на нашего хитрого кота. Он поджидал меня, чтобы юркнуть следом в дом. Зимними холодами, когда очаг еле теплился, мы согревали друг друга. Утром он будил меня осторожным мяуканьем. Мать говорила, что кошек обижать нельзя: их затаенная злоба может накликать в дом несчастье.
Я давно сообразил, что в селении мы пришлые. Нас так и называли — беглецы. Мои родители были горцами, по поговорке «добывали хлеб из камня», и, наверно, смогли бы неплохо зажить на обильной равнине, если бы имели хоть клочок собственной земли. Но земли не было, и отец нанимался батрачить: горцы славились как искусные жнецы.
Настоящая нужда началась после смерти отца. Не прошел и сороковой день после похорон, как горькую вдову с детьми стали выгонять из лачуги, где мы временно жили. Хозяйка давно хотела от нас избавиться и какую только напраслину не возводила! То мы, дети, будто бы бросили в дымоход камни, то старшая сестра собралась отбить у хозяйкиной дочки жениха. Однажды с руганью она принесла клок волос в тряпице: якобы нашла под порогом. Конечно, это наше злое заклятие! Иначе почему ее муж стал пропадать неведомо где ночами?
Бедная моя мать все терпела. Молила лишь не выгонять из-под крова до весны. «А заклятий писать мы не умеем, — говорила она. — Себе бы написали, чтоб сиротам был ломоть хлеба».
И все-таки нетерпеливая хозяйка ворвалась однажды к нам, вытащила вон истертый тканый палас, на котором мы спали, ногами вышвырнула подушки и яростно запылила веником, выметая последние наши следы из пустой лачуги.
Мать, словно окаменев, смотрела на разорение. Лишь когда на входной двери защелкнулся огромный висячий замок, она поняла, что надеяться больше не на что. Младшая сестренка Сафар и брат Амиль громко заплакали. А я про себя даже обрадовался: может быть, теперь мы снова вернемся в горы? Отец говорил, что родники там чистые, как хрусталь, а под деревьями полным-полно паданцев — груш и яблок. Душистая мушмула растет. Отважные всадники скачут вперегонки на конях, а их поклажу везут терпеливые ослики…