С. – Петербург, <1 – 18 января 1824 г.>
Любезнейший, добрейший и почтеннейший из князей, князь Петр Андреевич, я приношу к Вам свою повинную голову за свое долгое молчание; но не обвиняйте меня в неблагодарности, а скорей припишите это моему скучно-ветреному праву и лености, которая в беспрестанной ссоре с приличиями света и с желаниями сердца. Хоть для своих, если не для святых святок[2], простите ленивцу, чтоб я мог по-прежнему болтать перед Вами всякие пустяки, не боясь оговорки.
Скажите по совести, князь, ваше мнение о «Полярной» нынешнего года, – чей же суд может быть полезнее, как не Ваш, и я очень любопытен ведать его. Что касается до здешнего, света, то мнения о ней многосторонни. Дамы (как я и предполагал) не столь хвалят новую, потому что проза в ней не в их вкусе. Напротив, г-да мужчины прилепляются к прозаической части и говорят, что она дельнее прошлогодней. Прошу теперь отделить истину от причин, заставляющих так говорить, и потом еще вычесть из суммы авторское самолюбие, которое дробями замешается всюду! Правду сказать, критика и без проса берется за это дело, но пружины тем не менее видны и мелочная зависть шипит изо всех углов. Даже, поверите ли, что те люди, которых мы считали беспристрастнейшими в свете, завидуют успеху (т. е. я разумею: расходу) «Звезды» и хотят ее зубами стянуть с светского горизонта; но мы смеемся, а она продается. Сказывают, туча рецензий готова рассыпаться на меня за обозрение и в Москве и в Литере, но я буду отвечать только на дельные, на глупости же – молчать: у меня нет мелких для убогих умом. Цензура в этот раз натешилась над нами и над Вами, как Вы и видели по непомещенным пьесам. Из Пушкина запрещено 4 пьесы[3], из других – несть числа, зато сам князь Глаголь[4] доволен невинностию новорожденной; в этот раз, однако ж, хоть мы не поместили виршей Хвостова, зато уступили приличиям, местами напускали ряпушки в стерляжий садок свой.[5] Бестужев весь Парнас ос<в>етил, он увидел даже Сафу (возрадуйся, Сушков), а графских моряков, точно как Крылова «Любопытный», и не приметил. Comment cela vous plait? C'est une perle pour notre Doyen Dmitrieff; c'est un trait impayable pour la biographie de metroman.[6] Так прокрался туда бессмысленный Родзянка[7] и добрый, но хромающий и стихами Норов, Влад. Измайлов с баснею, которая, конечно, не попадет в историю, и еще кой-кто из заштатных стихотворцев. Поблагодарите почтеннейшего Ивана Ивановича[8] за его басенки, они всем очень нравятся и вообще они так хороши, что многим безымянность автора прозрачна, и мой башмак тебе не в пору служит лозунгом соединения. Ваш молоток и гвоздь[9] оборотился уже пословицей, хотя и не давным-давно, по крайней мере надолго, покуда существуют молотки; но как дело уже в шляпе, то я, право, тоскуя все об одном и давая волю рукам, боюсь Вам наскучить и потому обращаюсь к другому.
Денис Васильевич[10] не смиловался, и ничем чего не прислал нам, а его слог-сабля загорелся лучом, вонзенный в «Звездочку». Не теряю надежды наперед, потому что он любил быть всегда впереди. Обрадуйте, однако ж, партизана Тацита тем, что Александр Муханов[11] достал весь журнал Фиоллиской кампании[12] да еще кой-какие любопытные вещи и теперь их переписывает. Я слышал, что Вы и Денис Васильевич участвуете в периодическом издании вроде альманаха… Уведомьте, какого рода, когда оно будет, и наперед желаю всевозможного успеха; надобно немного растатарить Москву и снова перевести в нее метрополию вкуса и словесности[13]. Жуковского видел утром у выхода, он здоров, и пудра стала его стихия[14]; мне Ваша кузина Карамзина[15] сказывала, что Вы собираетесь сюда – пожалуйте соберитесь, князь, да уж не на чашку мороженого, а на месяца два на побывку – Вы найдете, что не один я Вас люблю много и премного. Если меня что-нибудь здесь взбесит, то я кинусь отдохнуть душою к Вам в белокаменную, и тогда я лично выскажу многое.
Весь Ваш
Алекс. Бестужев.
P. S. Veullez bien, mon prince, de faire mes hommages
a m-me Votre epouse.[16]
С. – Петербург, 28 генваря 1824 г.
Письмо Ваше, почтеннейший Петр Андреевич, получил я сегодня и отвечаю на него немедленно. Благодарю за откровенность в суждении о «Полярной»; в нем на три четверти я совершенно согласен, в остальном отбился от мнения Вашего, вероятно оттого, что смотрел с другой точки, – переберем это по порядку Вашего письма, которое теперь перед глазами и, конечно, всегда останется в памяти. За лепетанье нашей поэзии я, конечно, ни перед богом, ни перед добрыми людьми не виноват – это бумажные цветки вымученной фантазии, это китайская живопись, в которой хороши одни лишь краски. Цензура обрезала наши червонцы, а многие медали и вовсе выбросила вон – поневоле довольствуешься бряцающею медью. Зато, если в наших пьесах не было отличпых, в них (кроме родзянкиных) не было зато и вовсе дурных, и, говоря Башуцкого[18] словами, они все, право, чистоплотны. «Послания к Людмилу» я не хвалил, о «Деревенском философе»[19] отозвался двусмысленно, тем более о его авторе. Комический дар не есть еще дар к комедии; впрочем, вы угадываете, не читав его. В «Лукавине»