Лев Пирогов. Новые убогие.
Предисловия глупы и преступны, однако существуют же та-кие идиоты, например, журналисты, которых пригласишь, допустим, на выставку, а они постоят-постоят с идиотскими лицами у картин, да и спросят: «Э-э-э... скажите!., а какое это на-правление?» И, если скажешь, что, мол, «рекуррентно-абсессивный постинтеллектуализм», будут кивать головой, пока она не отвалится, а если скажешь: «Да какая вам, в жопу, разница?» — ничего не ответят, только вздрогнут по-тихому и заболеют от стресса опасным раком.
Видимо, издатель имеет в виду именно таких онтологически ранимых людей. И, видимо, он не желает им зла. А потому следует объяснить, что поэзия Всеволода Емелина — это и не поэзия вовсе. Скорее уж плач юродивого.
* * *
Нам кажется, будто бы мы знаем, в чем причины поэзии (сублимация животворных инстинктов), но чем вызвано к жизни юродивое бормотание — мы забыли. Может, и слава Богу. Если судить о балладах Всеволода Емелина, как о поэзии, то они покажутся скорее ужасными, чем хорошими. Поэзия — это кормушка, к которой мы припадаем в часы досуга свободными валентностями души. Блажь заики, который увидал Бога, — нечто иное. Поэты, вроде унитазов, существуют для пользы, юродивый — требует напряжения духовных сил и служения. Разница, как между витаминами и молитвой.
В задачи блаженного не входит стремление вызвать сочувствие или жалость. Глуп тот, кому покажется, что лирический герой севиных стихов — это «сатира», пародия на постсоветского обывателя, возалкавшего утраченных юности, порядка и твердой руки. Комические элементы в его стихах — это дань «постмодернистской чувствительности», избравшей юмор средством защиты от распухшего во рту Языка. Что-то вроде вериг и лохмотьев.
Осознав себя канарейкой в золоченой клетке, поэзия утратила желание рассуждать о политике. Важные вещи, сказанные с серьезным выражением лица, воспринимаются снисходительно, а значит, не доходят до адресата. Ирония стала чем-то вроде пресловутого «остранения» — способом оградить смысл от контекста обыденности.
* * *
Формальные признаки постмодернистской поэзии — «ирония плюс занимательность» — впитаны Всеволодом Емелиным через предшественников: Пригова, Кибирова, Немирова, митьковский фольклор etc. Но в отличие от них он вызывает раздражение своим слишком уж отчетливым националистическим и «совковым» мракобесием. При общности формы налицо разность в позициях. Причем такая, от которой недалеко до клейма дурака и «фашиста».
Так вот. В маркесовском «Столетии одиночества» есть исключительной важности эпизод. Жители Макондо начали терять память. Как только до них это дошло, они вкопали на центральной площади столп. На столпе написали одну фразу: «Бог есть». Подробнее об этом следует почитать в романе Алексея Варламова «Затонувший ковчег». Либо в трактате отца Павла Флоренского «Столп и утверждение Истины».
Русско-советский национализм, явленный в поэзии Всеволода Емелина необычным способом — без суровой аскетичности и старческого брюзжания, — это национализм религиозный, православный, эсхатологический. Доктрина Филофея — «Москва — Третий Рим» придавала православию значение «оплота истинной веры», была реакций на появление в мире «при-знаков Антихриста». Именно в силу своего эсхатологического характера православный мессианизм носил сугубо консервативный характер. Это было «мессианство стояния», а не мессианство горизонтальной экспансии, как у католиков, и унаследовавших «ложный Рим» протестантов.
Отсюда русская «кондовость» — привязанность к традиции, маловосприимчивость к инновациям и, как следствие, неспособность к эволюционному развитию. Отсюда же русская «бунташность»: излишки накопленного, но не реализованного, исторического опыта стравливаются через революции.
Заметим, что эволюционное, поступательное развитие идеи есть ее энтропия: доведенная до логического конца, всякая идея (религиозная, национальная, государственная) оборачивается в собственную противоположность. Так на наших глазах идея личной свободы и эмансипации обратилась в неолиберальную доктрину мондиализма — наиболее тоталитарную из всех реализованных в истории моделей общественного устройства.
И напротив, революционный путь предполагает периодическое возвращение (ре-волюцию) к некому исходному состоянию. Это забавным образом перекликается с теорией Шпенглера о культурно-историческом псевдоморфозе: Шпенглер писал, что цивилизаторские усилия русских правителей, начиная с Никона и Петра, были враждебны России, поскольку те пыталась внедрить органично ей чуждые европейские формы жизни; революция большевиков и воспоследовавший террор стали естественным народным ответом на культурную «оккупацию».
Эсхатологизм и мессианство плюс неистребимый «бунташный» дух (а если революция назрела, значит народилось очередное поколение «пассионариев», готовых стать ее жертвами) являются главными ценностными составляющими юродства Всеволода Емелина. Описанная выше диалектика бунта и традиции разъясняет оксюморон «Консервативная революция», — практиками ее выступают «новые правые», в том числе излюбленные герои Емелина — скинхеды.