Татьяна Толстая
Памяти Бродского
Когда из дома выносят последние вещи, в помещении поселяется странное гулкое эхо: твой голос отражается от стен и возвращается обратно к тебе. Звон одиночества, сквозняк пустоты, потеря ориентации и тошнотворное ощущение свободы: все можно и все безразлично, ничто и никто не дает отклика кроме слабо зарифмованного стука твоих собственных шагов. Не так ли чувствует себя сейчас русская литература: не дотянув четырех лет до конца столетия, она лишилась своего величайшего поэта второй половины двадцатого века, и дождаться нового ей в этом тысячелетии уже не придется. Иосиф Бродский ушел, и в нашем доме пусто. С самой Россией он расстался два десятилетия назад, пытался стать американцем, любил Америку, писал эссе по-английски, но Россия - цепкая страна: сколько бы ты ни вырывался, она держит тебя до последнего.
Когда человек умирает в России принято занавешивать зеркала черной кисеей - старинная примета, смысл которой забыт или искажен. Мне в детстве приходилось слышать, что это делают для того. чтобы покойник, который еще девять дней будет бродить по своему дому, прощаясь с близкими, не испугался, не найдя в зеркале своего привычного прежнего отражения. Иосиф за свою несправедливо короткую, но бесконечно богатую жизнь отразился в стольких людях, судьбах, книгах, городах, что в эти скорбные дни, когда он незримо ходит между нами, хочется набросить траурную вуаль на все любимые им зеркала: на великие реки, омывающие Манхэттан, на Босфор, на каналы Амстердама ("голландцы - лучший народ на свете!"), на воспетые им воды Венеции, на кровеносную сеть Петербурга (сто островов - это сколько же рек?), - его родного города, любимого и жестокого, прототипа всех будущих городов. Там его - молодого мальчика - судили за то, что он поэт, а стало быть, бездельник кажется, он был единственным в России, к кому был применен дикий свежеизобретенный закон, карающий за нежелание зарабатывать. Конечно, дело было не в этом - своим звериным чутьем они уже тогда прекрасно почуяли, КТО перед ними. Они отметали предъявленные им справки о каких-то копейках, полученных Иосифом за переводы стихов. "Кто вас назначил поэтом?" - кричали на него. "Я думал... я думал, это от Бога". Понятно. Тюрьма, ссылка. "Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, // На Васильевский остров я приду умирать" обещал он в юношеских стихах. "Твой фасад темносиний я впотьмах не найду. // Между выцветших линий на асфальт упаду..." Мне кажется, он потому и не хотел вернуться в Россию хотя бы на день. чтобы не осуществилось это неосторожное пророчество: ученик - среди прочих - Ахматовой и Цветаевой, он знал их поэтические суеверия, знал и разговор между ними, произошедший во время едва ли не единственной встречи великих женщин. "Как вы могли написать (такие-то строки): разве вы не знаете, что слова поэта всегда сбываются?!" - упрекнула одна. - "А как вы могли написать (такие-то строки)?!" - поразилась другая потому что предсказанное ими и правда сбылось.
"Иосиф, Вы поедете в Россию?" - "Наверно". "Не знаю". "Может быть". "Не в этом году". "Надо бы поехать". "Не поеду". Все бросились в Россию - кто посмотреть, а кто и навсегда, - Бродский колебался, но остался. Я познакомилась с ним в 1988 году во время короткой поездки в Америку, а в Москве меня сразу позвали на вечер, посвященный Бродскому. Старый друг читал стихи Иосифа, потом исполнялась музыка, не имевшая к нему никакого отношения, но посвященная ему. Пробиться к концертному залу было невозможно, на улицах прилегающих кварталов прохожих ловили за руки, умоляя продать "лишний билетик", зал охраняла конная милиция - можно было подумать, что ожидался рок-концерт. К своему ужасу я поняла, что на меня рассчитывают: я была первым живым человеком, видевшим поэта после многих лет изгнания. Что я могла сказать? Что можно сказать о человеке, с которым ты провел два часа? Я сопротивлялась, меня вытолкнули на сцену, я чувствовала себя идиоткой. Да, видела Вродского... Да, живого. Болеет. Курит. Пили кофе. Сахара в доме не было. (Волнение в зале: не обижают ли нашего поэта американцы? Как же без сахара?) Ну что еще? Ну, зашел Барышников, принес дров, топили камин. (Волнение в зале: не мерзнет ли там наш поэт?) А на каком этаже он живет? А что он ест? А что он пишет? Рукой или на машинке? А какие у него книги? А он знает, что мы его любим? А он приедет? Он приедет? Он приедет?
"Иосиф, Вы поедете в Россию?" - "Я там никому не нужен". - "Не кокетничайте! Вам там проходу не дадут. Вас будут носить на руках - вместе с самолетом. Толпа навалится, снесет Шереметьевскую таможню и пронесет вас до Москвы на руках с песнями. Или до Петербурга. Хотите - на белом коне". - "Вот потому и не хочу. Да и мне там никто не нужен". - "Неправда! А как же маленькие интеллигентные старушки, ваши читательницы, - библиотекарши, музейные работники, пенсионерки, жительницы коммунальных квартир, которые боятся выйти на общую кухню со своим облупленным чайником? Те, что в филармонии стоят сзади, у колонн, где дешевле? Вы не хотите им дать поглядеть на себя издали, вашим настоящим читателям? За что вы их наказываете?" Это был нечестный прием! Бестактный и нечестный! Он или отшучивался: "Вот я лучше к своим любимым голландцам поеду", "Обожаю итальянцев, еду к итальянцам", "Чудные поляки! Они меня зовут", или сердился и тоже бил наотмашь: "Они не пустили меня на похороны отца! Мама без меня умерла - я просил - они отказали!" - "Кто отказал - ваши читатели?"