Израиль Мазус
Ожидание исповеди
Автобиографическая повесть
Со Сталиным у меня еще с детства были очень сложные отношения. Окончательно я это осознал, когда учился в 8-м классе. Год был 1946-й. Школьный комитет комсомола, членом которого я тогда состоял, разбирал персональное дело двух комсомольцев из седьмого класса. Один из них читал доклад, посвященный дню Красной Армии, и после слов: "Во время войны у товарища Сталина в голове появились..." - вдруг сделал неожиданную паузу. А другой весьма по-дурацки заполнил эту паузу возгласом: "Вши, что ли?" Докладчик ужасно побледнел и тут же сказал: "Седые волосы". Молодая учительница, которая отвечала за проведение мероприятия, была потрясена. Тот, кто выкрикнул свою несуразицу, уже втянул голову в плечи и опустил глаза, а докладчик все лепетал и лепетал: "Седые волосы, я хотел сказать про седые волосы". Учительница выбежала из класса и вскоре вернулась вместе с директором.
По школе поползли слухи один невероятнее другого...
Почти все члены комитета, разбирая дело, шарахались из одной крайности в другую. Было непонятно, кто из двоих виноват больше. Тот, кто сделал неуместную паузу, или тот, кто ее заполнил. Я тоже несколько раз выступал, и, как мне казалось, весьма убедительно. Дело шло к тому, что автора реплики должны были исключить из комсомола. Я снова выступил и, осуждая виновного, говорил о том, что исключение все же слишком жестокая мера, ведь этим самым мы как бы калечим человеку всю жизнь. И здесь я вдруг с ужасом сообразил, что произношу эти слова с позиции личного опыта. У меня и у самого было одно похожее происшествие в жизни. Поэтому я как бы даже и выступать не имел никакого права...
Так случилось, что в седьмом классе я учился два года. Когда я учился в седьмом классе первый раз, то в самом начале второго полугодия на большой перемене вместе с мальчиком по фамилии Токарев, заигравшись, случайно задел постамент, на котором был установлен бюст Сталина. Белоснежная голова вождя качнулась, опрокинулась и, глухо ударившись об пол, разлетелась на мелкие кусочки. Не в силах шелохнуться, мы наблюдали за этим падением, а когда очнулись, то обнаружили, что зал был пуст. Пугающая тишина вокруг. Бесшумно подошли учителя, взяли нас за руки и привели в кабинет директора. Директор очень тихим голосом сказал, что мы совершили ужасный, ужасный поступок и поэтому нам нет больше места в советской школе. Он просил передать нашим родителям, чтобы те устроили нас в какое-нибудь ремесленное училище.
Оказавшись раньше времени на улице с портфелями в руках, мы с Токаревым решили, что будет неплохо, если наши домашние узнают о произошедшем с нами не сразу, а как можно позже. Теперь каждое утро мы как бы уходили из дома в школу; затем в одном сарае прятали свои портфели, после чего или наведывались на полигон, где была свалена трофейная техника, или отправлялись на поезде в Москву, где совершали неторопливые экскурсии по магазинам. Дома появлялись вовремя и даже успешно имитировали выполнение домашних заданий.
Мы, конечно, понимали, что развязка близка, что нас скоро разоблачат, но все же детские страхи не столь глубоки и разрушительны, как страхи взрослых людей.
В школе уже давно стоял новый бюст вождя. Точно такой же, как прежний, разбитый. Слухи о происшествии в школе по городу не распространились, и учителя перевели дыхание. Весна была в самом разгаре, когда нас с мамой пригласили в школу.
Вся жизнь мамы состояла из чередования трудных и очень трудных периодов с неожиданными оазисами радости, когда ей начинало казаться, что все самое страшное уже позади. Поэтому мама весьма стоически перенесла известие о том, что я, оказывается, был давно исключен из школы. Она даже нашла в себе силы задать учителям несколько неприятных вопросов: "Разве с детьми так поступают? Разве это хорошо? Разве это правильно?" Однако, когда ей спокойно возразили, хорошо ли она сама понимает, что было бы, если..., маме ничего не оставалось, как со вздохом проговорить: "Боже мой, Боже мой, конечно, я понимаю... Еще как понимаю".
Тогда же была решена и моя дальнейшая судьба. Я никогда не был прилежным учеником, а теперь пробелы в знаниях оказались столь велики, что мне было предложено остаться на второй год.
Когда спустя два года вот этот мой небольшой личный опыт наложился на свежие впечатления, тоже напрямую связанные с именем вождя, в душе вдруг родились первые робкие сомнения. А что, собственно, происходит? Да, уронили, да, сказали. Ну и что? Разве не известно, что какой бы величины ни была человеческая личность, а историю все-таки делают массы, только массы.
После того, как я сделал в своей душе такое открытие, совершенно естественно стала крепнуть моя дружба с Борисом Воробьевым, мальчиком из моего класса. Он рос немногословным, но если начинал говорить, то говорил всегда интересно и немного иронично. Вот эта почти неуловимая ирония нас и сблизила. У нас было еще два товарища в классе: Виталий Карнаухов и Виктор Элькин, но мои отношения с Борисом были все же особыми. Этому косвенно способствовала моя мама. Каждый раз, когда Борис бывал у нас дома, мама его спрашивала: "Боря, как Григорий Павлович? Есть какие-нибудь новости?" И Борис всегда коротко отвечал: "Пока живой".