1477 год от Р.Х.
Где-то в центральной Германии.
Солнце, неумолимо спускающееся к линии горизонта, щедро делилось оставшимися от дня красками — так незадачливый мясник стремится избавится от порядком «заблагоухавшего» за день товара до закрытия торговых рядов. Своё он вроде уже отбил, да и то, что осталось, даже в свежем виде было не особо привлекательным, а завтра на тухлятину польстятся, разве что, собаки — и то, не сожрать, а изваляться. Вот и надрывается болезный, цепляясь к редким вечерним посетителям и пуще прежнего нахваливая продаваемое — смотри, мол, какая вкуснятина, а отдаю за два медяка. Эй, эй, за один! Да посмотри же!
Лес, о сизую стену которого словно спотыкалась петляющая по лугам дорога, вёл себя в точности так же, как горожанин, спешащий домой через торговую площадь: презрительно отворачивался и морщился. Лучи светила, окрасившие тучные травы в жёлтое и красное, вязли и рассеивались в густом сумраке между тяжёлыми ветвями вековых елей. Под пологом из длинных зелёных игл и ещё более длинных лишайниковых «бород» уже царила ночь, а кое-где колыхались медленно ползущие без всякого ветра первые тенёта тумана. Недоброе место. Не только внешним видом недоброе — оттого и стоят некошеными прекрасные луга, и ни одного селения на добрых три мили окрест. Местные, из тех, кто регулярно был вынужден пользоваться огибающей чащобу дорогой, старались миновать урочище в середине дня, и другим путникам того же советовали. Слушали, правда, не все…
Старясь не выбираться с обочины в пыльное месиво меж выбитых тележными колёсами колей, по тракту в сторону леса неторопливо шагали трое. Это были смиренные монахи — по крайней мере, издалека взгляд прежде всего цеплялся за коричневые дорожные сутаны, да и сам способ передвижения на своих двоих как бы намекал на невысокое положение в социальной иерархии. А вот если рассмотреть поближе, у людей, дружных с головой, начинали появляться вопросы.
Только один из отринувших мирское во имя Христа мог сойти за простого инока: ряса, простой крест, лысина-тонзура и сандалии. Возраста божий человек был явно немалого: уцелевшие волосы густо украшала седина, морщины придавали его и так благодушному лицу какое-то совсем уж умиротворённое выражение, а выцветшие, когда-то карие глаза смотрели на мир с подобающим смирением. Единственное, что могло насторожить случайного свидетеля — та лёгкость, с которой монах задавал темп движения маленькому отряду: иные из молодых позавидовали бы.
Двое других путников поддерживать образ скромных агнцев божьих дальше нацепленной рясы даже не пытались: траву безжалостно мяли добротные сапоги, у одного, высокого светловолосого и голубоглазого типа, вокруг пояса была обернута грубая, даже на вид массивная цепь с веригами, подозрительно похожими на грузы-концевики боевого кистеня, второй, хоть оружия на виду и не носил, при каждом шаге издавал звук, напоминающий звон колец кольчужной рубашки. Образ довершал капюшон, надвинутый на самые глаза и полностью затеняющий лицо. В общем, та ещё компания: любой одинокий путник обойдёт, да ещё и глаза будет старательно отводить — мало ли что, ещё увидишь лишнее, и поминай, как звали…
— Пся крев! — Рослый блондин оступился, запнувшись о скрытый в траве камень. Выругавшись, он поймал насмешливый взгляд впереди идущего, и насупился ещё сильнее.
— Брат Андрэ, брат Андрэ… Епитимья по тебе горючими слезами плачет, — ласково пожурил его пожилой предводитель маленького отряда. — Когда же ты научишься сдержанности?
— Когда все твари разом провалятся в ад! — пробурчал себе под нос поляк, но был услышан.
— Не за тем ли мы идём сейчас, сын мой?
Блондин пробурчал что-то в ответ, но теперь уже настолько тихо и неразборчиво, что и сам, скорее всего, не разобрал.
— А ты что скажешь, брат Павел? — Надо полагать, обладателю сандалий и хорошего настроения надоело идти молча, потому он обратился ко второму из своих спутников.
— Ваше высоко…
— Просто брат Иоанн, брат Павел. Договорились же, — осуждающе покачал головой пожилой епископ.[1] — Так что ты думаешь о нашей… миссии?
— Я делаю, что мне говорят, — донеслось из-под капюшона. — И рад, когда это идёт на пользу нашей матери-Церкви.
— То есть, возможные последствия тебя не пугают? — с искренним участием продолжал допытываться пожилой монах.
— Нет… брат Иоанн, — монах, не прекращая размерено шагать, поклонился старшему.
— Да что вы его спрашиваете? Этих книжных червей ничего на свете не интересует, кроме смешения подозрительных субстанций и получения из них ещё более подозрительного дерь… я хотел сказать — результата! — влез в беседу голубоглазый. Кстати, весь разговор происходил на благородной латыни, которой все трое отлично владели.
— А тебя, брат Андрэ, ничего не интересует кроме разудалых драк, — хмыкнул архиерей. — Даже удивительно, что магистр вашего ордена выдвинул для проведения обряда именно твою персону — это после всего того, что о тебе нарассказывал.
— Ну, вообще-то, кое-что интересует… — мечтательно закатил ясны очи бывший шляхтич, но вовремя спохватился, и немедленно сделал скорбное и постное лицо. — Молитвы и служение на благо мира христианского.