Матвеева Анна Александровна родилась в Свердловске. Окончила факультет журналистики Уральского университета. Автор книги «Заблудившийся жокей» (Екатеринбург, 1999). В «Новом мире» печатается впервые. Живет в Екатеринбурге.
Лене пятьдесят шесть, она любит того же и так же, как в девятнадцать.
Лена думает, что совсем не изменилась, — потому рудиментарная, многажды осмеянная прическа с чулком в волосах и снова модная кофта-лапша, которую Лена бережет: надевает аккуратно, пришивает свежие подмышечники. Тридцать лет Лена выщипывает брови и рисует сверху темно-серые полоски. Лена носит тяжелые серебряные браслеты и толстые кольца того же металла. У Лены духи «Клима». Босоножки на платформе. Ноги с венозным рисунком и редкими тонкими волосками, которые она задумчиво выдергивает пинцетом во время разговоров по телефону. Телефон стоит в коридоре на полочке, и поздно вечером, если прислониться к двери Лениной квартиры, можно услышать все ее разговоры. Впрочем, хватило бы одного: Лена не меняет тем и говорит всегда с одной подругой. Остальные совсем потеряли интерес к застывшей, будто пемза, Лениной жизни и зачеркнули ее адрес и телефон в записных книжках решительным движением руки или мысли.
Все годы прожиты в одной квартире. Мама родила Лену поздно и потому думала, что дочь — ее личная собственность, такая же, как телевизор, прикрытый бархатным занавесом, словно маленькая сцена. У Мамы были еще два кота — Петя и Мося, и обоих Мама кастрировала, обливаясь слезами. Если бы можно было, Мама обесполила бы и Лену; впрочем, ее воспитание заменило эту мучительную операцию. Лена не гуляла с мальчиками, не звонила им, как это случалось с ее подругами (особенно с той Мариной, которой Лена звонит иногда, выщипывая волоски на ногах), Лена не вышла замуж, и Мама иезуитски ругала ее за это, втайне благодаря Бога.
Лена окончила педагогический институт — фабрику по производству старых дев — и долго педагогила в школе. Детей она не любила и не хотела: школьники пугали ее своей непредсказуемостью, а главное — устрашающим количеством. Лене даже в голову не приходило, что по отдельности они ведут себя по-другому. Вечерами Мама счастливо слезилась глазами, когда они с Леной сидели у телевизора, откинувшего бархатный, в бомбошках полог, и как бы со стороны Мама видела их тонкие пальцы, играющие спицами, и вязаные полотна, спадающие на ситцевые цветочные халаты. По телевизору передавали сатириков, и Мама угодливо смеялась, желая возместить Лене собственноручно спродюсированное одиночество.
Дочь никогда бы не призналась вредной ревнивой старухе в том, что любит и полюбила уже давно — еще в девятнадцать — и даже не девушка уже. Тут у пока еще тридцатилетней Лены краснели щеки сквозь пудру «Кармен», а белый недовязанный шарф отливал розовым; впрочем, может, это только казалось слеповатой Маме, пристально и подолгу наблюдавшей собственное сокровище, понуро высчитывающее лицевые и изнаночные.
Девятнадцатилетнюю годовщину поступления в Мамино рабство Лена справляла дома, с подругами. Подруги хотели мужского общества, внимания, танцев и кухонно-ванных поцелуев, и поскольку Мама никогда бы не смирилась с таким развратом (на этом слове у Мамы топорщились реденькие, будто у подростка, усики), то день рождения быстро закончился. Полувысохшие салаты, обильно сдобренные майонезом, укоризненно смотрели на Лену круглыми глазками горошин, увядшие листики петрушки и кинзы в граненом стакане пародировали ее настроение, и когда за последней — самой терпеливой — подругой хлопнула дверь, обитая вишневым дерматином, Мама торжественно внесла в комнату торт с девятнадцатью свечами, плотно вкрученными в засыпанный измельченной крошкой, хорошо пропеченный корж.
Лена выбежала из комнаты с синими ожогами в глазах от этих ненужных и никому не интересных свечек, она чувствовала себя такой нелепой, что ее чуть не задушила обида, как это бывает только в день рождения. Мама недоуменно посидела возле полуразграбленного стола, потом вздохнула и начала нарезать торт на ровненькие треугольные кусочки. Ловко подцепила один из них лопаточкой и опрокинула в свою тарелку. Лена тем временем быстро оделась, всхлипывая и заливая свитер черными от ленинградской туши слезами. Ей просто хотелось убежать вон из этого Маменькиного жилища, где с ней считались не больше, чем с кошками Петей и Мосей.
Это был первый и последний бунт Лены, вспыхнувший от пламени тех самых именинных свечей. Она пронеслась мимо задумчиво поглощавшей торт Мамы, убирая на ходу волосы в узел.
Деньрожденное платье, сшитое Мамой из импортного поплина, валялось на полу скомканное, будто вчерашняя газета. Мама аккуратно подняла его, отряхнула и повесила на плечики. Потом собрала посуду, последовательно очищая тарелки от объедков и укладывая их одна в другую, будто играла в какой-то странный конструктор. Вскоре на кухне зашумела вода, и кошки заступили на вечернюю службу возле своих мисочек.
Лена бежала долго, пока не начала задыхаться. Тогда она остановилась и пошла, но тоже быстро, будто опаздывала на самолет. Она забыла взять плащ, и теперь пожалела об этом — тучи уже синели над головой, наливаясь и зрея, будто гигантские виноградины, откуда-то издалека неслись тихие бормотания грома. Лена вытянула рукава свитера и спрятала руки, сцепив их так крепко, как могла. Она уже не плакала, только по привычке всхлипывала, и еще брови у нее никак не могли опуститься, заняв страдальческое место на лбу почти у кромки волос.