В. А. Зайцевой
Разразившаяся надо мной семейная катастрофа привела меня в состояние, близкое к полному отчаянию. Я пережил последовательно все три периода: горя, делающего человека глухим и немым среди своих ближних, жажды отклика в сердце друга или хотя бы в сочувствии первого встречного и, наконец, разочарования в том, что кто-либо и что-либо на свете может помочь нам нести возложенное на нас судьбой бремя. Я снова сделался замкнут в ощущении неисцеленной боли и неизжитой тоски. Мной завладела тягостная и разлагающая душу праздность. Дни мои стали бесцельны и ночи без снов лишены утешения. Ничто не удерживало меня больше в Москве. Я волен был выбрать под солнцем любое место, и мысль эта доставила мне некоторое развлечение. Париж представлялся мне местом желательным более всех других. Меня не пугало, что мы были счастливы в нем всего несколько лет назад с той, кто так жестоко насмеялась надо мной в своей жизни и в смерти.
Я выехал из Москвы в глухое время. Был конец августа, догорало без блеска наше короткое лето. Из окна вагона я видел первые желтые листья берез и у дорожных шлагбаумов телеги с рухлядью возвращавшихся в город дачников. Повинуясь обычному изнеможению, я лег на свое место и не вставал с него почти целые сутки. Ночью прислушивался я к стуку колес, стараясь различить в нем оркестры и хоры, которые умел слышать так в дорожные ночи лет молодости и любви. Усилия мои были напрасны, мое ухо не слышало более гармоний таинственного концерта. Я был покинут благодетельными силами, поющими в нас. Шум колес и лязг железа не повиновались магической палочке невидимого капельмейстера.
На следующую ночь мы переехали границу. Я не спал, вглядываясь в разноцветные огни низких стрелок на маленьких станциях и ярко освещенные пустые платформы городских вокзалов. Поезд был малолюден. Английский купец, возвращавшийся из России, мирно храпел против меня. В окне вагона обозначился близкий рассвет, из темноты полей возник огромный дом, за ним другой, третий, мы подъезжали к Берлину. Мой спутник проснулся и, достав с сетки бутылку портвейна, отпил прямо из горлышка несколько крупных глотков.
Я не предполагал останавливаться в Берлине, но намеревался между двумя поездами заглянуть в любимые некогда залы музеев. Было рано, всходило солнце, я шел по совершенно пустым улицам в поисках первого открывшегося кафе. Неприметно я вышел в аллею Побед и видел розовый свет утра на мраморных щеках ее надутых героев. Я сел на скамью у большой дороги, пересекающей Тиргартен. Медленно и тяжело катились по ней, одна за другой, фуры, нагруженные овощами и молоком. Утро светлело, но были еще темны и нежны массы зелени вечного в своей торжественности парка. Я слышал неясный покамест шум пробуждающейся столицы. Странное чувство овладело мной. Меня пугало зрелище проснувшейся жизни, воспрянувшего к своим делам и заботам человечества. Как! Идти по людным улицам, видеть сонм лиц, чужих, иллюзорных в своем мнимом с нами родстве, быть увлеченным, как песчинка, в поток невидимых и ненужных целей. Раствориться во множестве, в безымянности, в нечувствительности! Меня охватил страх потерять себя. Я встал и поспешно направился на вокзал, где сел в первый идущий к западу поезд.
Совершив несколько излишних пересадок, я очутился в Кельне. Утомление было мне кстати, я решил переночевать. Давно я не спал таким крепким, хотя и тяжелым сном. С некоторым оживлением я вышел на улицу. Как всегда, гигантский Дом на своей площади казался мне лишь игрушкой, стоящей на письменном столе. Я вошел внутрь и заплатил плату. Невольно пожал я плечами. Если под этими сводами и обитало какое-то божество, я не вознес бы к нему молитв. Что могло быть безотраднее храма нашего века! Вера, жаркая двигающая горами, отмечающая свой путь кострами еретиков и венцами мучеников, где она? Подвиг несет в свое имя безвестный человек, затерянный в глубинах мирской жизни, и голос его молчит под теми сводами, где звучит церковный орган.
Я посетил галерею старых кельнских мастеров. Их позолоты поблекли для меня, увяла розовость ликов и выцвела лазурь одежд. На те же вещи я смотрел когда-то иными глазами. Я был похож теперь на мальчика, перевернувшего бинокль другим концом и видящего те же предметы умалившимися и отдаленными. Тоска сжала мое сердце, я с унизительной отчетливостью ощущал пальцы недуга, нарушавшего ровность биений. Я поспешил сесть на стул и на минуту лишился сознания. Когда я пришел в себя, мне подносили в стакане воду. Машинально я поблагодарил по-немецки. Подняв глаза, я увидел склонившегося надо мной незнакомого человека с яркой серебрящейся сединой и пристальным взглядом. Я угадал англичанина или американца. Он оказал мне услугу с большой простотой и, видя, что я оправился, спокойно отошел в сторону. Я поднялся с места, подошел к картинам, но продолжал испытывать неловкость, чувствуя на себе чужой внимательный взгляд. Не оборачиваясь, я вышел из галереи.
В этот день я долго бродил по городу, заходя в церкви и равнодушно взирая по указанию красной книжки на мастера Смерти Марии или мастера Страстей Господних. Под вечер я оказался у самой реки. Рейн мощно катил свои исторические воды. Зрелище это поразило меня, как если бы я воочию увидел плавный и неудержимый ход самого все уносящего с собой времени. Я задумался. Я понял вдруг, что только что прожитый мной обыкновенный день имел для меня особенное значение. Он был решительным для меня испытанием, и я не выдержал его. Многие недели и месяцы я безмолвно спрашивал себя, жизнь или смерть, и теперь мне больше нечего было задавать себе этот вопрос. Мысль о Париже предстала передо мной во всей своей ужасающей ложности. Я усмехнулся и, сорвав лист клена у церковной ограды, бросил его в воды все уносящей с собою реки, как утлый кораблик последних надежд.