Последняя вспышка утра осветила бледные лица пассажиров. Поезд мчался неизвестно куда и откуда. Из Варшавы в Москву. Колеса стучали и все никак не могли обогнать туман, который был желтого цвета.
Двое пассажиров сидели напротив друг друга, один лицом глядя на Москву, другой — на Варшаву. Оба молодые люди, тот, который на Москву, был невысокого роста, чернокудряв, какая-то одна постоянная мысль была плотно сжата его тонкими, без кровинки, губами. Он молчал в такт стуку колес. Другой, тот, что к Варшаве, был, напротив, тих, молчалив и неразговорчив. Странное у него было выражение лица. Казалось, он и какой-то другой далекий мир смотрели друг другу в глаза.
Туман мчался, крича под колесами. Наконец, они решили заговорить. Один из них был одет тепло, в меховой полушубок. Другой же — другой же. Вот как они заговорили:
— Что, зябко? — спросил рассеянно тот, что.
— Да, признаться, прохладно. Я не ожидал, что окажется так. Я еще не отвык от Швейцарии.
— От Швейцарии?! Эк вас! Право!.. И что же, вы решили покинуть сию страну, или она вас покинула? А?
— Не знаю, как вам ответить. Я ведь был болен.
И он стал охотно отвечать на вопросы, которые неохотно задавали ему со всех сторон. Он представился, наконец. Сказал: «Владимир Истленьев». У второго нашлось имя: Иван Пермяков. Третий, какой-то странный, все время хотел угодить, но этого всего времени не было.
Тот, что в полушубке, вдруг стал рассказывать. Туман охнул и посинел. Вот его история: он едет. В Москве его ждут на вокзале. Кто? Федор, прокутивший все и оставшийся посредине. (Он назвал еще несколько имен и несколько несчастий). Однажды он вошел в ювелирную лавку... но прежде... но еще прежде — странная женщина шла вдоль безлюдной набережной. Пролетая мимо ее волос, мимо мостов и холодных волн, был ветер. Она шла одна, но казалось. Пермяков бросился вслед ветру и призраку... Колеса стучали, поезд все дальше отъезжал от Варшавы, но к Москве приблизился ненамного. На Пермякове был полушубок, ноги его были обуты в тяжелые сапоги, он хотел улыбнуться, но не захотел. Он так и остался с искривленными в усмешке губами.
Фамилия третьего попутчика, того, что угождал (кому? часам? времени?), была Куклин. Куклин стал лихорадочно перечислять своих детей и рассказывать. Они жили в Москве. Жена умерла, оставив грудного младенца. (Мир умер, оставив что?). Иногда он заискивающе улыбался, и улыбка морщила лицо пьяницы. Ему было лет 60—55. Нос, лиловый от холода, от пьянства и снова от холода. Он заглянул в глаза Пермякова:
— Так это же Эвелина Владимировна Алабова! Так это же... да!
— Откуда ты знаешь?! — вскричал Пермяков.
— А вот и знаю, знаю, знаю! — забормотал торжествующе, — все знаю! Ведь этот ветер — мы как раз с покойным Алхимовым из погребка поднимались, а тут — этот ветер! Ха-ха-ха!..
— Молчи! — крикнул Пермяков. Он был бледен, как смерть, секундная стрелка в ужасе бросилась прочь.
Поезд мчался, Истленьев вдруг закашлялся. Он кутался в дорожный плащ заграничного покроя, капюшон был огромный нескладный, но пассажиры-попутчики уже давно усмехнулись.
— Так что же, не вылечили? — спросил его Куклин участливо, и видно было, что смех в нем давится самим собой.
— Так что же, не вылечили? — ждали вокруг.
— Меня лечили в клинике доктора Иогансона, — сказал Истленьев, славный человек! Он был ко мне так добр!.. Уезжая... я взял болезнь с собой... Меня провожали... доктор Иогансон, его семья, пациенты...
— А вы были когда-нибудь влюблены?.. Были?! Да? Что?!. Что я говорил! Ну конечно! Ах, рассказывайте же! Же рассказывайте!..
— Право, я не знаю... это не так...
Куклин, наконец, рассмеялся, дал волю смеху, и поезд рванулся и полетел от его жуткого хохота. Но Истленьев, казалось, не замечал. И сам он казался.
Пермяков хмурился все сильнее, Москва угрожающе приближалась. Одно колесо особенно надрывно стучало. Пермяков окинул тяжелым взглядом скрюченную от холода фигуру Истленьева. Тот так и ехал весь остаток пути в этом тяжелом взгляде поверх плаща с капюшоном.
Однажды, прогуливаясь по Швейцарии, он встретил девочку-калеку, которая сидела на скамье в сквере. Он подошел. Прошло несколько «нет» и несколько «да». Молчание длилось, то возникая, то продолжаясь. Небо над ними высилось, какой-то один луч круто падал вдоль серой стены облаков. Наконец, тишина показалась невыносимой сама себе, она что-то сказала, вымолвила по-швейцарски. Но эти двое не поняли, неподвижно стояли. Девочка поднялась и медленно двинулась. Он двинулся в другую сторону следом за ней...