Владимир Возовиков
ОСЕННИЙ ЖАВОРОНОК (повесть)
Сентябрьский закат недолог и всегда грустен — даже в такой вот редкий день, когда наперекор календарю дохнет тепло юга и проглянет в небе августовская синь, а в заре заиграет июльский шафран. Нотка усталости все-таки сквозит и в стоялой синеве неба, и в румянце зари, а больше всего грусти в жестяном, далеко слышном шорохе палых листьев.
Комбат Батурин шел пешком в свой штаб из ближней роты, мысли его вращались в замкнутом кругу того главного, что делалось теперь в подразделениях и что предстояло в ночь и на утро, глаза пристально изучали забуревший поределый кустарник на опушке перелеска, где затаились боевые машины пехоты — не блеснет ли белая сталь гусеницы, не высунется ли нахально ствол пушки? — но осень настойчиво прорывала круг его забот, напоминая о себе то прилипшей к рукаву паутинкой, то тихим падением багряного листа, то вскриком сойки и оживленным разговором синиц. Прорывала, наполняя своим особенным настроением, которое сильнее всего говорит в душе взрослеющего подростка и седеющего мужчины. И тогда против воли само врывалось в размеренный шаг Батурина: «Последний бой, он трудный самый…»
Экая чертовщина — привяжется расхожая песенка! Может, вовсе не последний бой предстоит Батурину? И уж Батурин-то знает: самый трудный бой — первый.
Хотя… нет правил без исключения. Спроси вот его, седого подполковника, хлебнувшего и военного лиха — пусть в самые последние, победные месяцы войны, а все же хлебнувшего, — и он не вдруг скажет: первый в его жизни бой был самым трудным или третий по счету — за польской рекой Вислой?..
Тот бой и ныне во всех подробностях перед глазами. Тогда передовой отряд танковой бригады ударом с ходу проломил непрочную оборону отступающей гитлеровской части, и автоматчики уж было вновь оседлали машины, и те ринулись вперед продолжать танковый рейд по пятам бегущего врага, но нежданно встала на пути прыгающая стена разрывов, всхолмленную равнину из конца в конец пронизали воющие болванки, — казалось, кто-то набросил на поле боя страшную сеть из смертоносной пряжи, и она опускается — ниже, ниже, вот-вот всех накроет и сожжет. Восемнадцатилетний автоматчик Батурин боготворил тридцатьчетверки за надежную прочность их литой брони, дававшей убежище и десантникам, за быстроту и увертливость в бою, но тут на глазах его один танк окутался дымным облаком, другой, споткнувшись, выстрелил из моторного отсека столбом пламени, третий, заваливаясь, пополз вбок, разостлав блестящую с изнанки гусеницу, и попятилась в ближнюю низину вся боевая линия машин, а с нею, горбясь, падая, скользя в мокром снегу, отходили автоматчики… Что ж, было — зарвались, опьяненные победами, преследовали врага не только по пятам, но и параллельными дорогами с ним шли, и танки разворачивали пушки на борт, стреляя с ходу, и автоматчики тоже били прямо с брони. Случалось, и отступающего врага опережали. Вот и на этот раз не заметили второй оборонительной позиции врага, где ждала противотанковая засада. А хуже внезапности в бою ничего нет. И на первом, прорванном, рубеже фашисты очухались: с отсечных позиций во фланг отряду резанули их пулеметы.
Даже теперь продерет морозцем, как вспомнишь снежную кашицу, в которой лежал пластом у полевой межи, как бы оголенной спиной чувствуя опускающуюся сеть накаленных трасс и закрытыми глазами видя желтые гремучие взблески мин, а от них — черные лучи грязи на снегу, слыша разноголосое пение осколков: один, помнится, звякнул по краю каски, вибрируя, выл целую вечность над самым затылком, по которому скользнула лютая змейка — к лопаткам и дальше, до самых пяток. Огневой мешок стягивался, нельзя было оставаться в нем, а главных сил бригады не слышно…
Хоть и молод был Батурин, а видел — дальше пятиться нельзя: позади плоская возвышенность, и там в два счета вражеские артиллеристы пожгут танки, да и автоматчиков выкосят пулеметы. Танкисты, уйдя от прямой наводки батарей, пожалуй, могли бы и бригаду подождать, но каково автоматчикам под густым огнем минометов!
Командовал отрядом танковый комбат, малорослый и немногословный капитан, лицом, фигурой и жестами похожий на рано возмужавшего подростка. Незадолго до того ему присвоили звание Героя Советского Союза, и Батурин с юношеским любопытством приглядывался к командиру, но, к досаде своей, никак не находил в нем тех орлиных повадок, которыми, думал он, отличаются все герои. Ни гордой стати, ни богатырской силы, ни мощного голоса, ни крылатых словечек — таких, что хоть сейчас заноси в хрестоматии, — обыкновенный парень в старом танкистском шлеме.
Все понял Батурин после того боя, когда с жизнью прощался в снежной грязи, а танки, выдвинув вперед небольшой заслон, внезапно развернулись в низине и, бешено стреляя из пушек и пулеметов, ринулись вдоль траншей первой вражеской позиции. «Куда?.. Зачем?!» Вопросы лишь мелькнули в сознании, потому что ужо поднялся замполит батальона: «За мно-ой, ребятушки! Вес-селей!» — и поднялись автоматчики, на бегу перестраивая цепь за танками. А те утюжили ходы сообщения, давили пулеметы, загоняли фашистов в траншеи и щели, откуда выковырять их не составляло большого труда, потому что наступать за танками вдоль вражеских траншей — это совсем не то, что атаковать их с фронта, когда бьют тебя по всей полосе атаки — и кинжальным, и фланговым, и перекрестным. Тут было все наоборот — атакующие били вдоль узких траншей со всех направлений. Танки словно наматывали на гусеницы, вместе со снегом и грязью, оборонительную линию фашистов, на широком фронте оголяя вторую линию обороны, подставляя ее под открытый удар главных сил бригады… И бригада подошла, ударила с ходу, прорвала…