Однажды вечером мы, как обычно, восхищались импровизацией старого, знаменитого музыканта Анжелена; вдруг лопнула струна. Раздавшийся звук, еле уловимый для нашего слуха, подействовал на возбужденные нервы пианиста, как удар грома. Он резко отодвинул стул, стал потирать руки, словно струна хлестнула по ним, — вещь, конечно, невозможная, и у него вырвались странные слова:
— Опять проклятый титан[1]!
Его скромность, хорошо всем известная, не позволяла нам предположить, что он сравнивает себя с титаном. Такое возбуждение показалось нам странным. Он сказал, что было бы слишком долго все объяснять.
Это иногда случается со мной, — продолжал он, — когда я играю ту тему, на которую я сейчас импровизировал. Меня потрясает внезапный шум, и мне начинает казаться, что мои руки как бы удлиняются. Это болезненное ощущение переносит меня к одному трагическому и в то же время счастливому моменту моей жизни.
Уступая нашим настойчивым просьбам, он рассказал нам следующее.
— Вы знаете, что я родом из Оверни, из очень бедной семьи и что я не знал своих родителей. Я воспитывался за счет общественной благотворительности. Меня приютил у себя господин Жансире, которого для краткости называли мэтр Жан, преподаватель музыки и органист Клермонского собора. Я был мальчиком — певчим и его учеником, кроме того он воображал, что преподает мне сольфеджио и учит играть на клавесине.
Чрезвычайно странный человек был этот мэтр Жан типичный музыкант, со всеми причудами, какие нам приписывают и которые некоторые из нас и теперь еще напускают на себя. У него причуды эти были вполне искренни и тем самым опасны.
Он не лишен был таланта, хотя талант этот далеко не имел того значения, какое он ему придавал. Он был хорошии музыкант, давал уроки в городе, а со мной занимался только в свободные минуты, так как я был скорее его слугой, чем учеником, и раздувал мехи органа чаще, чем прикасался к его клавишам. Такое пренебрежение не мешало мне любить музыку и беспрестанно мечтать о ней; во всем остальном, как вы увидите, я был сущим идиотом.
Иногда мы ездили за город — то навестить кого‑нибудь из друзей мэтра Жана, то починить у кого‑нибудь из его клиентов спинет[2] или клавесин. В те времена — я говорю о начале нашего столетия — в провинции было очень мало фортепьяно, и профессор — органист не пренебрегал мелким заработком инструментального мастера и настройщика.
Как‑то мэтр Жан говорит мне:
— Малыш, завтра ты встанешь с рассветом, задашь овёс Биби, оседлаешь ее, прикрепишь чемодан и поедешь со мной. Захвати с собой свои новые башмаки и ярко — зеленый костюм, мы отдохнем денька два у моего брата — кюре в Шантюрге.
Биби была маленькой, тощей, но довольно сильной лошадкой, и мы обычно ездили на ней с мэтром Жаном вдвоем.
Шантюргский кюре был превосходный человек, любитель вкусно поесть и выпить, я видел его несколько раз у его брага. Что касается Шантюрга, то это был разбросанный в горах приход, о котором я знал не больше, чем о каком‑нибудь племени, затерявшемся в пустынях Нового Света.
С мэтром Жаном надо было быть точным. В три часа утра я был на ногах, в четыре мы ехали по горной дороге, в полдень остановились на отдых и позавтракали в маленьком, почерневшем, холодном постоялом дворе, расположенном на краю каменистой пустынной местности, поросшей вереском, а в три часа двинулись в путь по этой пустоши.
Дорога была такой скучной, что я несколько раз засыпал. Я тщательно изучил способ спать на лошади так, чтобы учитель не заметил этого. Биби несла на себе не только мужчину и ребенка, — почти над самым хвостом ее был еще прикреплен узкий, но довольно высокий чемодан, нечто вроде кожаного ящика, в котором болтались вперемежку инструменты мэтра Жана и взятые им на смену белье и платье. Вот на этот ящик я и опирался, чтобы учитель не почувствовал на своей спине моего отяжелевшего тела и чтобы голова моя, покачиваясь, нз задевала его плеча. Он мог сколько угодно посматривать на наши тени, вырисовывающиеся на ровных местах дороги или на склонах утесов, я и это предусмотрел и усвоил раз навсегда несколько сгорбленную позу, в которой ему было трудно разобраться. Иногда он все же подозревал что‑то и, ударяя меня по ногам своим хлыстом с серебряным набалдашником, говорил:
— Осторожно, малыш, в горах не спят!
Так как мы ехали по ровной дороге и до обрывов было еще далеко, то мне кажется, что в этот день он тоже поспал. Я про снулся в местности, которая мне показалась зловещей. Это все еще была равнина, покрытая вереском и кустами карликовой рябины. Справа поднимались и убегали вдаль мрачные холмы, густо поросшие мелким ельником; у ног моих маленькое озеро, круглое, как стекло подзорной трубы, — иначе говоря, древний кратер, — отражало низкое облачное небо. Голубовато — серая вода с бледно — металлическими отблесками походила на расплавленный свинец. Ровные берега этого круглого водоема закрывали, однако же, горизонт; из этого можно было заключить, что мы находились на большой высоте. Но я не отдавал себе в этом отчета и испытывал какое‑то боязливое удивление, видя, как низко над нашими головами ползут облака; мне казалось, что небо вот — вот раздавит нас.