Начальник муниципальной гвардии города Томельосо, Мануэль Гонсалес, по прозвищу Плиний, и его друг, ветеринар, дон Лотарио, как обычно, прогуливались под вечер по Пасео дель Сементерио,[1] заложив руки за спину и оттачивая свое ораторское искусство. Время от времени они посматривали на деревья, тронутые первыми признаками осени, на машины, снующие по улицам, и на уже ставший багряным закат.
– Ты заблуждаешься, Мануэль! С тех пор как в церемонию похорон вторглась техника, они утратили свою торжественность. Прежде они длились день, а то и полтора: ночные бдения, хождения на кладбище, похоронные процессии, которые начинались от самого дома покойного, молитвы, песнопения, словом, все как положено… А теперь с покойником прощаются у церкви, отвозят в машине на кладбище и, едва могильщик замурует его в нише, отправляются восвояси… Виной всему машины: они подгоняют людей, даже священников, которые лишились степенности и не ходят, как бывало, на кладбище пешком по три-четыре раза в день, одетые в сутану… Они осеняют усопшего крестным знамением на пороге церкви и спешат в ризницу покурить пли послушать магнитофонные записи.
– Так-то оно так, дон Лотарио, да только, на мой взгляд, покойнику безразлично, хоронят ли его сутки, или замуровывают в нише за десять минут. Ему нужен покой, а не все эти молитвы и песнопения, какими его провожали раньше. К тому же нынче у людей забот гораздо больше.
– Больше? В провинциальных-то городах? С чего бы это? Ведь такие города, как Томельосо, ничуть не изменились, разве только сузились из-за постоянных переездов жителей в большие города да строительства многоэтажных зданий… Скоро людям осточертеет без конца торчать в казино, бить баклуши, стоя на улицах, да пялить глаза на проезжающие автомобили и на плывущие в небе облака. Что же касается покоя мертвецов, то, должен тебе заметить, даже ученые не очень убеждены в том, что покойник, испуская дух, перестает слышать причитания и плач родных сразу же после того, как ему закроют глаза и рот. Те, кто находился в состоянии клинической смерти, уверяют, будто они ясно слышали, как их оплакивали родные. Вот почему покойников следует хоронить как можно дольше, чтобы душа человека успела отойти навечно.
– Все это ерунда, дон Лотарио. В противном случае недвижный и белый как полотно покойник, хоть ты кричи, ему в самое ухо, что он сукин сын и рогоносец похуже черта, поморщился бы или пальцем пошевелил, чтобы дать должный отпор обидчику…
– Прости, Мануэль, что я тебя перебиваю – это не имеет никакого отношения к нашим теперешним рассуждениям, – но мне показалось, что последние дни ты чем-то озабочен, удручен, я бы сказал, поник, словно виноградная лоза поздней осенью.
– Вы правы, дон Лотарио. Уже целую неделю я не могу найти себе места. Даже бриться неохота. Все мне видится в мрачном свете, точно надо мной сгустились тучи.
– У тебя осенняя астения, Мануэль. Наступит зима, и все пройдет, вот увидишь.
– А что вы подразумеваете под астенией, дон Лотарио?
– Упадок духа, подавленность.
– Мне казалось, что такое состояние свойственно более молодым, у кого еще не застоялась кровь, как у нас, стариков, уже задубевших от жизни.
– Ты, Мануэль, в глубине души еще совсем молод.
– Разве что в глубине души, как вы изволили выразиться, потому что всякий раз, когда я смотрю на себя в зеркало, я вижу старую развалину.
– Ты, по-видимому, удручен предстоящей свадьбой дочери, Мануэль. Плохо иметь в семье одного ребенка. Родителям тяжело расставаться с ним, когда он выходит замуж или женится. Вокруг них образуется пустота, которую нелегко заполнить. Тем более тебе, у кого такая любящая дочь, как Альфонса.
– Да, вы правы, дон Лотарио, При мысли, что моя дочь вдруг ни с того ни с сего переедет жить куда-то, перестанет распевать песни у нас на кухне, становится тошно. Не могу представить себе, как я буду уходить по утрам на работу без ее поцелуя.
– Ты только на вид такой суровый, Мануэль, на самом деле у тебя нежное, любящее сердце отца.
– Вероятно, я сентиментален, хотя всегда ненавидел это слово. Оказывается, жизнь моя заключена не только со мне, в моих желаниях или нежеланиях, а и в моей жене, дочери и в таких вот друзьях, как вы и Браушю.
Дон Лотарио, растроганный добрыми словами Мануэля, хотел поблагодарить его, но горло сдавил ком, заставив выступить слезы на глазах.
Несколько минут по улице не проезжали ни легковые автомобили, ни грузовики. Лишь слышалось воробьиное чириканье да возгласы бегающих среди деревьев ребятишек.
– Не стоит делать из мухи слона, Мануэль, – заговорил наконец дон Лотарио, поборов волнение. – Выйдет дочь замуж, будешь видеть ее, как говорится, не изо дня в день, а со дня на день. Постепенно привыкнешь… только и всего.
– Что поделаешь, дон Лотарио. Придется смириться со многим. Она станет женой, полюбит мужа больше нас, родителей. Ведь он будет отцом ее детей, ее потомства. А родное дитя – плоть и кровь свою – всегда любишь больше всех на свете. Дети – наше будущее, родители – прошлое. Мы свою миссию выполнили. Теперь пусть она воспитывает… Радости и горести детей будут волновать ее больше наших радостей и печалей, а на стене в комнате, куда нам уже не дано будет входить каждый день, появятся наши портреты.