Возможно, я просто ошибся дверью: из темноты беспамятства, в которой я пребывал, попал в темноту реальную. Нужно вернуться назад — уснуть и снова проснуться, тогда все встанет на свои места. Так я подумал вначале и потому не испугался, не запаниковал, закрыл глаза и стал дожидаться сна… Но сон не вернулся.
Сон не вернулся, мешала тревожная неопределенность моего положения, ясность сознания не давала уснуть. Я вдруг отчетливо понял, что лежу в абсолютной темноте, что такой темноты не бывает, если ты жив и не слеп. По моим глазам словно провели густой черной краской. Напрягаю до боли веки — и не могу разорвать этот мрак! Я — художник, и это — самое страшное, что могло со мной произойти. Хочу поднять руку, чтобы ощупать ослепшие глаза, — и не могу. Невозможно пошевелиться. Значит, я не просто слепой, я мертвый художник?
Если я умер, то тот человек — не я. Он жив, он боится, он в истерике ужаса. Он просто обезумел, когда осознал, что очутился в абсолютной, непробиваемой темноте и не может даже пошевелиться. Я — не боюсь, значит, для меня все кончено.
Итак, это не я, а какой-то другой человек — возможно, тоже художник — вдруг оказался обездвижен и слеп. Когда истерика стихла и появилась возможность мыслить, он попытался вспомнить, как умер. Но вспомнить не смог. Из черной темноты беспамятства он просто вынырнул в новую темноту. Тогда он напряг воображение, как до этого напрягал веки. Он хотел сочинить историю, которая, возможно, осчастливила бы его благополучным концом. Но воображение рисовало один кошмар ужасней другого: его связали и сбросили в глубокий колодец, колодец накрыли крышкой и завалили для верности камнями; его поместили в тесный гроб и похоронили, не удостоверившись в том, что он действительно мертв. Заживо погребенный! Ужас ужаса.
Или, может быть, это все-таки я? Ужас подкатывает, но останавливается на полпути, не достигнув цели. Как волна, разбитая волнорезом. Прислушиваюсь и не понимаю, доходят ли до моего сознания звуки, или тишина здесь тоже абсолютная? Прислушиваюсь и ловлю себя на бессознательной оговорке «здесь». Где это здесь? И кто это здесь — он или я? Наверное, все-таки он. Ведь если бы это был я, то просто умер бы от ужаса. Но страха нет, совсем нет, есть только раздражающая неопределенность: он или я — как когда рассматриваешь старую, плохо сохранившуюся картину (один неясный силуэт накладывается на другой, тоже неясный) и хочется немедленно снять, соскрести мешающий слой. Прислушиваюсь… Слепой мертвый художник прислушивается… Ему начинает казаться, что он что-то слышит. Но скорее всего, эти едва уловимые звуки производит он сам: своим дыханием, биением сердца, движением крови в сосудах. Значит, он жив?
Он или я?
Он жив, он находит спасительную лазейку для своего сознания. Кома. Он лежит в коме — отсюда все странности. В коме, в стерильной белой палате, где-то здесь, поблизости, заботливая медсестра. Ему нечего бояться, стоит только позвать… Это она дышит, ее сердце бьется, ее кровь пульсирует в сосудах… Стоит только позвать — она непременно ему поможет!
Но почему он не чувствует ее запаха, почему он не чувствует боли? Почему я ничего этого не ощущаю?
Уснуть! И тогда все получится. Тогда все встанет на свои места. Уснуть… Я чувствую, как по лицу ползут слезы от невероятного напряжения, — напрягаю все силы, чтобы уснуть.
Глупый, слепой, мертвый художник! Разве ты еще не понял, что уснуть не получится? Нужно позвать на помощь ее, медсестру. Она — единственная надежда.
А если это не кома? А если и крик не получится?
Но что мешает проверить? Позови, выкрикни…
Стон. Тихий, протяжный, жалобный. Почему она стонет? Или это он стонет?
Или я?
— Помогите! — зову я на помощь, а в ответ слышу крик. Крик обезумевшей от дикого страха. Женский истерический крик. Я — он — мы присоединяемся к этому крику. Крик обретает новые голоса. Мужчины и женщины — узники ужаса — кричат, просто исходят криком. Я не один, мой мертвый художник здесь не один. Нас много — их много. Мужчины и женщины… Здесь…
Где это здесь? Где медсестра? Почему она не приходит нам на помощь? Крик длится и длится, а темнота не проходит. Попытаться снова позвать? Но в общем хоре мой голос затеряется, она не услышит.
Жду, когда стихнет крик. Стихает. Слышны лишь всхлипы и стоны. Сколько нас здесь? Плачет мужчина, что-то рядом бормочет женщина… Мне кажется, что я почему-то ответствен за этих людей. Художник… Он тоже за них отвечает. Я уже знаю, что звать медсестру бесполезно — нет здесь никакой медсестры, но все же зову, чтобы пробудить надежду в них, моих сотоварищах.
— Помогите!
Ошибся. Никакой надежды я в них не пробудил, а вызвал новый виток безумия. Крик не смолкает долго.
… Черная, черная загустевшая краска, без единого блика. Такой темноты, такой черноты не бывает. Безумный художник на черном холсте черной краской пишет черную смерть. Шесть человек. Нас здесь шестеро — их на картине шестеро. Он по очереди всматривается в лицо каждого слепыми глазами и приказывает: умри! Плачет женщина… Отвратительно тонким голосом кричит мужчина. Там, дальше, девушка бормочет жалобно, что мать не переживет ее смерть. Кому она говорит, кого умоляет сжалиться? Художник работает.