Хайло Одихмантьевич, десятник княжьей стражи, гулял, как обычно, в «Золотом усе», что напротив пивной «Шунтельбрахер». В пивной угощали лишь германским пивом и сосисками, а «Ус» был заведением куда солиднее, кабаком и одним из лучших на Торжище. Стоял он на равном удалении от Зимнего дворца, где Хайло исполнял служебный долг, оберегая батюшку-князя, и от Малого Скобяного переулка, где он квартировал в хоромах Нежаны, нынче его супруги, а в прошлом – вдовы помершего от чахотки купца Афанасия Никитина. Очень удобное место – к дворцу близко и от дома недалеко. Любую из этих дорог Хайло мог одолеть в каком угодно состоянии, даже ползком. Хотя, конечно, пред светлые очи государя Владимира, да и к Нежане тоже, являться на карачках не пристало.
Но до карачек Хайло напивался только дважды в год, отмечая события юности, что прошла в чужих краях, далеких и знойных, у мутной реки Нил, совсем не похожей на чистый светлый Днепр. Крепко пил Хайло в тот день, когда, считай, родился заново – сбежал из жуткой ямины в Нубийской пустыне, где ломали камень подневольные людишки. И еще пил по другому случаю, поминая блокаду Мемфиса, прорыв ассирских танков, бои на городской окраине и гибель чезу[1] Хенеб-ка, славного своего командира. В такой день Хайло не только пил, но и ронял слезу в хмельную брагу, требовал, чтобы звали его непременно египетским именем Инхапи, и норовил приложить кулаки к чьей-нибудь морде. Особенно если морда была похожа на ассирскую, с черной бородой в колечках.
Нынче как раз и случился поминальный день. Гулял десятник основательно, сидел у стола с горшками хмельного и закуской, салом, ветчиной да огурцами пряного засола, а напротив и по бокам от него устроились собутыльники: урядник Филимон, латынянин Марк Троцкус и Кирьяк. Филимон числился в приятелях Хайла и был примерно в тех же чинах – следил со своими семью тиунами за порядком на Торжище. Марк Троцкус, римский уроженец, считался в Киеве грамотеем, служил толмачом в Посольском приказе и пописывал статейки в либеральную газету «Днепр широкий» и в совсем уж крамольную «Народная воля». Что до Кирьяка, тот был просто Кирьяком, бобылем-забулдыгой и соседом, ютившимся рядом с хоромами Нежаны. С Филимоном стоило выпить, с Марком – поговорить, а Кирьяку полагалось в беседу не лезть, пасть разевать только на брагу и иногда поддакивать. Так они и сидели вчетвером, еще не набравшись до кондиции, а лишь слегка захмелев.
– Правильный мужик был Хенеб-ка. Для своих – отец родной, для супротивника – лев рыкающий, – сказал Хайло, вытирая скупую слезу. – Про такого бойца в Египте говорили: сбежишь от него в пустыню, а он уже там, и ножик наточен. Жаль, повоевал я недолго под его началом…
Десятник поник головой и потянулся к кружке.
– А велика ли там пустыня? – спросил урядник Филимон, оглаживая бороду.
– Поболе нашего княжества будет, – отозвался Хайло.
– Тут ты, братан, не прав, – заметил образованный Марк Троцкус, почесывая свой крючковатый римский нос. – Если ваши киевские земли сложить с новеградскими и суздальскими, да Волгу прибавить, Зауралье и Сибирь, да еще Полночные Края, выйдет куда побольше, чем Египет. Даже в пору расцвета, при первых Рамсесах, таких территорий у них не…
– Ррамсес дррянь, дррянь! – заорал попугай, перебив латынянина. – Фарраон куррва!
Попугая Хайло привез из жарких краев, когда вернулся на родину. За пеструю говорящую птицу – этакое диво! – давали ему сто и двести кун, но он в ответ бурчал, что друга не продаст ни за серебро, ни за злато. Сейчас попугай приплясывал на спинке скамьи и косился на стол, ожидая чего-нибудь повкуснее огурцов и сала.
– Правильная мысль, – ничуть не обидевшись, что его прервали, сказал Марк. – Пора уж всех фараонов, царей и прочих владык отправить на свалку истории!
– Это как же, и нашего князь-батюшку туда?… – заломил бровь урядник. – Это с чего бы?
– Во имя прогресса и социальной справедливости, – пояснил Марк.
– Государя Владимира – на свалку? Это крамола! Ты, бритая римская харя, говори, да не заговаривайся! – с угрозой произнес Филимон. – Не то свистну моих тиунов и велю горячих всыпать по голому заду!
– Я из Посольского приказа, и значит, лицо неприкосновенное, – отозвался Троцкус. – Что мне твои тиуны?
– Что тиуны?… А к ребяткам Соловья-разбойника не хошь? Те на рожу твою глядеть не будут, прикосновенная она или нет. Раз крамольник, сунут в мешок, камешек положат и бросят в Днепр. Поплаваешь, паскуда!
Хайло поморщился. Соловей и его молодцы были из сыскного ведомства, и в охранных сотнях их не очень жаловали. Гадюки, живодеры! Их бы самих с камешком и в Днепр!
– Пусть я паскуда, а ты – держиморда, прислужник угнетателей, – сказал латынянин. – Клянусь Юпитером, наступит час и трудовой люд тебе это попомнит!