Из книги «Свобода, свобода, свобода»
Тот, у кого достанет любопытства перелистать испанские газеты за первые восемь месяцев 1868 года и сравнить увиденное с тем, что писала пресса после военного выступления в сентябре того же года[1], обнаружит, что события 1868 года весьма сходны с тем, что сегодня, после смерти Франко, переживаем мы. В обоих случаях наблюдается резкий переход от серой, безликой печати, делающей вид, будто в стране ничего не происходит, к печати яркой и живой, занятой действительными событиями; от прилежного бумагомарания велеречивых писак, состязавшихся в благородном искусстве звонкого пустословия и трескучей бессодержательности, к внезапной лавине информации о конкретных насущных проблемах; от вызывающих зевоту статей и репортажей о зиме, кошках, продавщицах каштанов, шляпках и tutti quanti[2] к передовицам и воззваниям, кричащим о свободе, правах, партиях, выборах, демократии. В архивах испанской прессы первых восьми месяцев 1868 года мы сталкиваемся с такой же узаконенной серостью, как и та, что в последние десятилетия нашего века пыталась придать убедительность выхолощенной официальной версии, согласно которой на несчастном полуострове не происходило ничего, кроме фантасмагории речей, учреждений, парадов, религиозных процессий, коррид и футбольных матчей.
Сравнение наших газет и журналов периодов до и после антиизабеллинского восстания и смерти генерала Франко открывает нам тот возмутительный и позорный, имеющий неисчислимые последствия факт, что в обоих случаях Испания пережила долгую и невидимую оккупацию без касок, винтовок и танков, — оккупацию не земель, но душ посредством отчуждения, захвата власти и свободы слова в стране меньшей частью ее населения. Мы пережили годы и годы незаконного, безраздельного властвования над умами, рассчитанного на то, чтобы оторвать слова от их подлинного содержания (так, нам твердили о свободе личности, насаждая цензуру; о достоинстве и справедливости, создавая «вертикальные» синдикаты), дабы выхолостить язык, лишить его разрушительной силы, обратить в послушное орудие для нарочито запутанных, обманчивых и усыпляющих речей. То была монополизация слова устного и письменного псевдополитиками и псевдосиндикалистами, псевдоучеными, псевдоинтеллектуалами и псевдописателями, которые ныне, как внутри, так и вовне «бункера»[3], дрожат от страха и священного негодования, видя, что их «непререкаемые» истины оспариваются, самовольно присвоенные привилегии ставятся под сомнение, а покушение на их ветхие догмы перестало быть святотатством; дрожат, видя со злобой и бессилием, что начинают обретать голос те, кто жил в изгнании либо лишенным слова, и что им самим для защиты своих синекур и доходов нужно теперь выходить на арену и бороться, как любому соседскому мальчишке; дрожат, убеждаясь с отчаянием и унынием, что народ потерял к ним уважение и собирается представить им счет — причем не из мстительности, а единственно из чувства справедливости. Свободный от подобного страха, негодования и слепой ярости, народ — огромная масса страждущих и жадных читателей — испытывает сегодня удивление, недоверие и восхищение, наблюдая, как с грохотом рушатся идолы, загоняются в хлев священные быки, тают понемногу призраки и спешат заблаговременно убраться со сцены толпы увешанных медалями монстров. Постепенно, день за днем и дюйм за дюймом, эти перемены пробивают все новые бреши и трещины в возведенной цензурой ветхой словесной тюрьме, перерезают завязки сковывавшей газеты смирительной рубашки, открывают доступ кислороду в измученные легкие народных масс.
Всем известно, как действовала эта система угнетения на наше сознание: понятия изымались из обращения, критика не облекалась в слова, тайные или высказываемые с крайней предосторожностью мысли скапливались в сердце, в груди и в крови, отравляя нас своим ядом, и утверждалась пассивная форма защиты от монополизированного слова в виде шуток и анекдотов за столиком кафе — этот наш печальный и вечный выпускной клапан. После подобной ядовитой и удушливой атмосферы нынешняя система дозволенной полусвободы — постепенное приведение языка в соответствие с действительностью, конец продолжительной и тягостной эпохи шизофренической жизни в двух различных и несовместимых плоскостях — представляется нам почти подарком. Однако, ослепленное новизной этих перемен, подавляющее большинство граждан не видит обратную сторону медали: затяжные последствия ампутации, жертвами которой оно стало; следы длительного процесса колонизации умов, что, уничтожив всяческое свободное обсуждение идей, зачастую вынуждает людей действовать в рамках небольшого числа манихейских схем, не давая им задумываться ни над истинностью рассматриваемых принципов, ни над степенью поражения языка.
Последствия этого положения вещей у всех на виду: с одной стороны, словесное недержание (столь же опасное, как угарный туман, отравляющий наши города искусственными токсинами); с другой — идеологическое манихейство, сводящее все богатство и разнообразие характеристик зрелого и развитого общества к примитивному двухцветному репертуару «мы» и «они», к кинематографическому делению на «плохих» и «хороших». Кроме препятствий, стоящих перед народными массами, кроме яростного сопротивления «бункера» и тех, кто оплакивает старый порядок, на пути к демократии предстоит преодолеть еще и множество внутренних трудностей — следствия нашей неискушенности в вопросах политического сосуществования, плоды повседневного применения формул-на-все-случаи, зачастую подменяющих естественный процесс критического мышления клановыми или корпоративными проповедями, служащими для наставления оглашенных и посвященных. И если мы действительно хотим избавиться от последствий пережитого угнетения и двинуться по пути, ведущему в свободное, справедливое, достойное и полноценное общество, необходимо незамедлительно избавиться от насажденных схем, исследовать удельный вес понятий и слов; эта необходимость сегодня — не факультативное занятие риторикой, но неотложная задача по национальному оздоровлению.