Носы его туфель заворачивались. Моя мать говорила моему отцу, что он покупает Кеннету обувь, которая тому слишком велика, или при любой возможности спрашивала кого-нибудь, не деформировались ли его стопы. Но я думаю, обувь заворачивалась потому, что он всегда останавливался на траве, подавшись вперёд всеми своими семьюдесятью пятью или восьмьюдесятью фунтами, чтобы рассмотреть что-нибудь, повертеть это в своих пальцах. Даже его мокасины завернулись.
У него были прямые рыжие, как новый цент, волосы моей матери, которые он, не смачивая, зачёсывал на левую сторону. Он никогда не носил шляпу, и вы бы узнали его с большого расстояния. Однажды днём в клубе, когда я возился с первым ударом вместе с Хелен Биберс, как только я вдавил свой колышек с мячиком в твёрдую, «по зимним правилам», землю и занял свою стойку, я явственно ощутил, что если повернусь, то увижу Кеннета. В полной уверенности я обернулся. Приблизительно в шестидесяти ярдах, позади высокой проволочной ограды, он сидел на велосипеде, наблюдая за нами. Такими рыжими были его волосы.
У него была перчатка игрока первой базы для левшей. На оборотной стороне пальцев перчатки он записывал тушью строчки из стихотворений. Он говорил, что ему нравится читать стихи, когда не нужно отбивать мяч или когда ничего особенного не происходит поблизости. К одиннадцати он прочитал всю поэзию, которая была в доме. Больше всего ему понравились Блэйк и Китс, и немного из Кольриджа тоже, но я не знал вплоть до прошлого года — а я раньше регулярно читал его перчатку, — что именно он аккуратно записал в последний раз. Когда я ещё был в Форт-Диксе, пришло письмо от моего брата Холдена, который тогда не был в армии: он написал, что, когда возился в гараже, нашёл перчатку Кеннета. Холден сообщил, что на большом пальце перчатки было то, чего он раньше не видел, и вообще, что бы это ни было, он это скопировал. Это были строчки Браунинга: «О нет, смерть не завяжет мне глаза и не прикажет усмириться / И отползти назад». Не такие уж весёленькие строчки выбрал этот парень с серьёзнейшей болезнью сердца.
Он был помешан на бейсболе. Когда он не мог войти в игру и если меня не было рядом, чтобы бросить ему флай, он мог часами напролёт кидать мячик на скат крыши гаража и ловить его, когда тот скатывался вниз. Он знал средние показатели отбивания и игры в поле всех игроков в высших лигах. Но он бы не пошёл — да и не ходил — со мной ни на одну из игр. Лишь однажды мы пошли вместе, когда ему было око- ло восьми лет, и он увидел, как Лу Герига дважды выбили в аут. Он сказал, что не хотел бы снова увидеть, как хорошего игрока выбивают в аут.
— Я снова возвращаюсь к литературе, я не могу это контролировать.
Проза его занимала не меньше поэзии; в основном беллетристика. Бывало, он заходил ко мне в комнату в любое время суток, снимал первую попавшуюся книгу с полки и уходил с ней к себе или на веранду. Я редко обращал внимание на то, что он читал. В те дни я пытался писать. Та ещё работа. От неё лицо становится одутловатым. Но время от времени я поднимал на него глаза. Однажды я заметил, что он вышел с «Ночь нежна» Ф. Скотта Фицджеральда, в другой раз он спросил меня, о чём «Невинное путешествие» Ричарда Хьюза. Я сказал ему, и он прочитал его, но единственное, чем он поделился со мной, когда я позже спросил его, было то, что землетрясение прекрасно, да ещё цветной парень в начале. В следующий раз он вынес от меня и прочитал «Поворот винта» Генри Джеймса. Когда он его дочитал, то целую неделю не говорил ни с кем в доме.
Я в порядке.
Я даже могу вспомнить каждую деталь той коварной, подлой июльской субботы.
Мои родители были в летнем театре, где исполняли партии в первом дневном представлении «Ты не можешь взять это с собой». Во втором летнем составе они были парой болезненно возбуждённых, переигрывающих, покрытых потом актёров, так что мои младшие братья и я редко ходили посмотреть на их. Моя мать была самой слабой в летнем составе. Смотря на неё, даже во время удачных представлений, Кеннет съёживался на своём месте, пока не оказывался почти что на полу.
В ту субботу я всё утро работал у себя комнате, даже съел там свой обед и только ближе к концу дня спустился вниз. Около половины четвёртого я вышел на веранду, и воздух Кейп-Кода вызвал лёгкое головокружение, как если бы переварили какую-то дрянь. Но через минуту это уже походило на довольно хороший день. Солнце прогревало всю лужайку. Я стал искать Кеннета и увидел, что он сидит на треснувшем плетёном стуле, читает, подтянув под себя ноги так, чтобы удерживать свой вес на подъёмах. Он читал с открытым ртом и не слышал, как я прошёл через веранду и сел на перила напротив его стула.
Я пнул его стул носком ботинка.
— Кончай читать, парень, — сказал я. — Положи книжку. Развлеките меня.
Он читал «И восходит солнце» Хемингуэя.
Он отложил книгу, когда я заговорил с ним, поняв моё настроение, и посмотрел на меня, улыбаясь. Он был джентльменом; двенадцатилетний джентльмен; он был джентльменом всю свою жизнь
— Мне стало одиноко там, — сказал я ему. — Я выбрал паршивую профессию. Если я когда-нибудь напишу роман, я, думаю, вступлю в хор или типа того и буду бегать на свиданки между главами.