«Мамочка моя золотая!
С той минуты, как твои милые губки прижались в последний раз к моему лицу, мне кажется, что я вижу дурной сон, который никогда, никогда не прервется! Мамочка, зачем судьбе понадобилось, чтобы мы расстались? Почему я должна была уехать за тридевять земель в далекий, холодный, сумрачный город, если есть бездна всевозможных учебных заведений в наших краях?! Наши края! Только сейчас я вполне оцениваю значение этих слов! Золотая моя! Помнишь, я несколько раз бранила наш милый город, особенно осенью, когда шел дождь и оставлял на площади большие гадкие лужи? Здесь нет луж. Здесь улицы похожи на коридоры и все тут чинно, чисто, но, мамочка, я плачу по моим большим грязным лужам, в которых видишь себя как в зеркале, когда придет фантазия высунуть по собственному адресу язык…
Здесь гримасничать и высовывать языки не полагается. Здесь, глядя на чинно ступающих по тротуарам молодых девиц, кажется, что все они учатся на круглые пятерки, а ведут себя так, что комар носа не подточит, по любимому выражению бабушки Лу-лу.
Ах мамуля, мамуля, Золотая моя! Как мне тебя не хватает! Когда мы прощались с тобой на вокзале и ты застыла, держа меня в последний раз в объятиях, мне показалось, что у меня разорвется сердце. А когда я прыгнула в вагон, я думала, что умираю… Твои заплаканные глазки, которые я мысленно называю моими фиалками, твое осунувшееся личико стояло передо мной всю дорогу. С мучительной ясностью представлялась мне каждая подробность нашего последнего дня, проведенного вместе. И твое серое платьице с мелкими горошинками… Милое мое платьице! Как охотно перецеловала бы я каждую горошинку, потому только, что твои худенькие пальчики прикасались к ним! Сокровище мое, мамуся! Не сердись на твоего глупого Огонька, если она признается тебе в том, что ревела всю дорогу… Я смочила слезами полдюжины носовых платков, мамуся, и так добросовестно, точно они побывали в корыте у прачки. И еще, пожалуйста, не сердись за то, что я не сумела сдержать данного тебе слова, когда так горячо обещала быть благоразумной, но… Слушай, Золотая, это было выше моих сил! Когда я горько плакала в вагоне, уткнувшись в угол носом, напротив меня очутился какой-то молодой франт из такой породы, знаешь, какие гуляют у нас в городе с пестрыми галстуками, с тросточками в руках в праздничные дни на бульваре. И… и… золотая моя мамочка, брани меня, но я должна передать тебе весь разговор, происшедший между нами. Читай:
Молодой человек: Послушайте, mademoiselle, почему вы так горько плачете? Такая почти взрослая барышня, и вдруг… Позвольте полюбопытствовать, кто вас обидел?
Я: Всхлипываю.
Молодой человек: Не хотите ли карамельку, маленькая барышня? Это утешает!
Я: Продолжаю всхлипывать, потому что уже никак не могу удержаться, хотя мне и мучительно стыдно показывать свое горе другим.
Молодой человек: Ага! Я понимаю! Маленькая барышня недавно рассталась со своими и едет, должно быть, далеко. К чему же, однако, плакать? Другие молоденькие особы бывают даже очень довольны, когда вылетают из-под родительского крылышка, потому что их мамаши обыкновенно старые, несправедливые ворчуньи, надоедающие им своими нотациями, выговорами, советами и…
Ему не пришлось распространяться дальше на эту тему. Не беспокойся, моя мамуся! Все как будто перевернулось во мне. Что? Он смеет подводить тебя под общую мерку каких-то старых ворчливых и брюзжащих мамаш! Тебя, Золотую, с твоим чудным личиком, с твоими глазами-фиалочками, с твоими дивными волосами цвета спелой ржи! Ах, мама! Это было уже слишком! Брани, брани свою пятнадцатилетнюю дурочку, которая никогда не будет, кажется, благонравной девицей, но… но, мамочка… Прости! Мой мокрый от слез платок был отброшен куда-то в угол, я сделала злое, злое лицо, как у цепной собаки и… высунула ему язык. Потом… Ах, я не помню, что было со мною. Я так ревела, точно хотела превратить весь этот вопль в непроходимое болото, и так громко, что какая-то почтенная дама сжалилась надо мною, обняла меня за плечи и увела к себе в маленькое уютное купе, где не было никого, кроме нас, и где после бесконечных слез я так божественно уснула!
Всю дорогу мы уже не расставались с нею. Она очень добрая, хотя и не такая молоденькая и красивая, как ты. Но ведь ты Золотая… И такой другой, как ты, не может быть на свете… Ты хмуришься сейчас, вижу, голубонька моя мамочка! Тебе неприятен мой глупый лепет? Ты хочешь знать поскорее, что стало дальше с твоим Огоньком… Сейчас, сейчас, Золотая! Потерпи немножко! Мне простительны такие отступления, ведь я так люблю тебя! Я так люблю тебя, моя мама! Ну слушай, слушай! Четыре дня мы провели в дороге. Добрая дама оказалась петербургской жительницей и рассказывала мне обо всем, что ждет меня в столице. О шумном, многолюдном городе, о театрах, выставках, музеях, Эрмитаже. Ее зовут Ольга Денисовна Страгунина, она женщина-врач и очень хороший человек, по-видимому. Мы были неразлучны всю дорогу. Когда я принималась плакать, рассказывая о тебе и о моей разлуке с тобою, она утешала меня с чисто ангельским терпением. Обедать мы выходили на станциях вместе и ужинать тоже, а в промежутках между обедами и ужинами я угощала ее твоими пастилками, шоколадными конфетами и мятными лепешками, которыми так щедро ты снабдила меня, Золотая. Знаешь ли, какая мысль пришла в голову твоему Огоньку? Недурно было бы после окончания гимназии пойти на медицинские курсы, с условием, конечно, если ты будешь служить в столице, а потом сделаться такою же женщиной-врачом. О, как это было бы прекрасно! Я бы работала для людей, умаляла, по мере сил и возможности, их страдания и в то же время своим собственным трудом дала бы возможность Золотой отдохнуть и не работать больше так много. Ну что, мамуся, какова моя мысль? Хороша? Или опять твой Огонек «вспыхнул впустую»? Эти твои слова я пишу с особенным удовольствием. Твои слова!.. Они в разлуке кажутся мне еще более значительными и дорогими! Помнишь, мамочка, как часто ты говорила твоей Ирине: «Огонек! Смотри, не вспыхивай так часто, слишком рано сгоришь!»