Повесть
Мама утверждает, что я — урод. Не в смысле внешности, — она не спорит, что я вполне хорошенькая, не хуже, чем она. Нет, она утверждает, что я урод психологический. И говорит это так сердито, будто это не она воспитала меня уродом, а я стала им сама, по собственной злой воле. Но каждому, кто узнает подробности моего рождения и детства, немедленно станет ясно, что ничего иного из меня получиться просто не могло.
Мама моя была миловидная русская девочка из города Москвы, которая жила обычной скудной жизнью московской девочки из бедной семьи, пока в нее не влюбился мой папа — младший секретарь ГДР-овского посольства в России. И тут закрутилась такая канитель, что вся наша жизнь превратилась в сущий ад — и папина, и мамина, и моя. Папина потому, что его очень быстро выслали из России назад в ГДР, а он ужасно страдал, так как жить не мог без моей мамы. Мамина потому, что когда папу выслали, она уже была сильно беременна, и соседи, а под горячую руку и бабушка — мамина мама, обзывали ее шлюхой и немецкой подстилкой. А моя потому, что когда маме и папе советские власти наконец разрешили пожениться, мне уже исполнилось три года — на их свадьбе, которую праздновали одновременно с моим днем рождения, в торт пришлось воткнуть целых три свечки.
После свадьбы папа сразу увез маму в Берлин, потому что, во-первых, его впустили в Москву всего на неделю, а во-вторых, он очень спешил оказаться, наконец, с мамой наедине. То-есть, без меня, и для этого меня оставили в Москве у бабушки, маминой мамы, которая под горячую руку продолжала обзывать нас с мамой шлюхами и немецкими подстилками. Особенно доставалось мне, — ведь мама жила в далеком городе Берлине, откуда время от времени посылала бабушке посылки и денежные переводы, а я торчала в точности у бабушки под горячей рукой, щедрой на оплеухи и подзатыльники.
От этих подзатыльников я еще с ранних лет начала незаметно для всех превращаться в психологического монстра. Мой переезд к родителям в Берлин уже не мог ничего исправить, потому что я, начинающий пятилетний монстр, не знала ни слова по-немецки и никак ни могла этот ужасный язык выучить. Ко времени, когда я все-таки освоилась среди бесконечных артиклей и приставок, возникающих в конце предложения в виде добавки к словам, встреченным в этом предложении в начале, мои родители уже успели рассориться. И меня опять отправили к бабушке в Москву, где никто не знал немецкого языка и все говорили на русском, который я за три берлинских года успела изрядно подзабыть.
В школе, куда меня послали по возвращении, все смеялись над моим акцентом и над тем, как нелепо я составляю фразы. И дразнили меня немецкой подстилкой, — особенно изощрялись девчонки, которые ужас как завидовали моим хорошеньким немецким платьицам и туфелькам. Один раз меня даже схватили в уборной, затолкали в кабинку, сорвали с меня пушистый голубой свитер с белым узором, и обмакнули его в унитаз. Мне пришлось пропустить следующие уроки — ведь не могла же я надеть мокрый свитер или выйти в коридор нагишом. Когда все разошлись по домам, уборщица тетя Надя вытащила меня из кабинки, где я пряталась, и пожалела — она прополоскала мой свитер под краном, завернула его в старую газету и принесла мне из раздевалки пальто, чтобы я могла уйти домой.
Дома было еще хуже — увидев испорченный свитер, которому по московским меркам цены не было, бабушка, не вслушиваясь в мой сбивчивый лепет, с размаху закатила мне такую оплеуху, что я отлетела в угол и ударилась затылком о край столика для телевизора. Потом, когда меня привезли из больницы, бабушка долго плакала и проклинала себя за излишнюю горячность, но было уже поздно — из урода начинающего я превратилась в нормального зрелого урода, твердо уверенного в том, что человек по природе зол.
Не помог и срочный приезд мамы, забравшей меня обратно в Берлин, где я опять вынуждена была преодолевать непреодолимый огневой заслон немецкой грамматики. Мне кажется, именно немецкая грамматика довершила дело моего превращения в полноценного урода. К двенадцати годам я постигла сущность немецких спряжений и лишилась всяческих иллюзий — я научилась видеть окружающих насквозь: бабушку с ее жадностью и страхом перед тем, что скажут соседи, маму с ее эгоизмом и метаниями между грехом и добродетелью, папу с его ожесточенной любовью к порядку, превозмогающей все другие чувства.
Внешне моя жизнь выглядела совершенно нормальной и даже успешной — я закончила немецкую школу и поступила в университет Гумбольдта, намереваясь заняться историей. Я научилась жить не только без бабушки, но даже без мамы с ее переменными мужьями и без папы с его постоянными подругами, тем более, что за это время во внешнем мире произошли большие перемены, которые, как ни странно, нисколько не смягчили мое уродство, а только подлили масла в его неугасимый огонь. Где-то посреди университетского курса современной истории подлинная современная история перевернула вверх дном берлинскую стену и вместе с нею весь уклад моей жизни. Получив степень магистра университета Гумбольдта в Восточном Берлине, я записалась в докторантуру Свободного Университета в Западном по курсу изучения террористических движений двадцатого века. Конечно, пока стояла стена, об изучении террористических движений не могло быть и речи — их называли освободительными и все документы об их участниках были тщательно засекречены.