Александр Александрович Крон
О Всеволоде Иванове
Воспоминания
Не помню, кто и при каких обстоятельствах познакомил меня со Всеволодом Ивановым. Забыл, и не потому, что мне, тогда еще начинающему, было неинтересно познакомиться с маститым писателем, а потому, что это было одно из тех формальных знакомств, каким связаны почти все люди, бывающие на одних и тех же заседаниях. Вероятно, в прошлом веке знакомству с мэтром предшествовали волнующие хлопоты: писались письма, затем некто связующий вез куда-то трепещущего юнца на извозчике, наконец, происходило представление, и юнец приглашался в дом. В данном случае ничего похожего не произошло, встречаясь в общественных местах, мы стали здороваться - и только. Садились мы почти всегда врозь, и первое время я изощрял свою наблюдательность, разглядывая, как В.В. долго усаживается, с тем чтоб потом долго не менять покойной и естественной позы: руки сложены на коленях, голова слегка откинута назад, - поди угадай, целиком поглощен происходящим или полностью отсутствует. Вообще все мои тогдашние представления о В.В. отличались крайней противоречивостью, он казался старше своих лет, а при этом проглядывало в нем что-то совсем младенческое, было в его лице нечто жестокое - и кроткое, чопорное - и простодушное, трезвое - и мечтательное; с одного боку - половецкий хан, с другого - скандинавский пастор - все это никак не совмещалось. Уставши от этих несовместимостей, я отказался от дальнейших попыток составить окончательное суждение, и в течение многих лет для меня раздельно существовали два Всеволода Иванова: один - знакомый только по книгам и спектаклям, автор "Блокады" и "Бронепоезда", "Партизанских повестей" и "Похождений факира" и другой - крепко, но рассеянно пожимавший мне руку при встрече в различных литературных кулуарах загадочно-молчаливый человек. С автором "Бронепоезда" я был в отношениях глубочайшей интимности, с тем, другим - только в вежливых. В первые годы после войны к вежливым прибавились деловые - работая в комиссии по драматургии Союза писателей, я стал получать от В.В. отстуканные на машинке коротенькие записочки почти стандартного содержания: надо оказать содействие некоему автору, ступившему на тернистый путь драматического искусства.
Заседания, на которых мы встречались, давно канули в Лету, а вот первая постановка "Бронепоезда" в Художественном театре, несмотря на тридцатипятилетнюю давность, жива в моей памяти и поныне. Это был период наивысшего расцвета МХАТ: качаловское поколение было еще во всеоружии, хмелевское - набирало силу. Я видел "Бронепоезд" трижды. Удивительно, но с годами спектакль не разваливался, наоборот - многие участники премьеры играли впоследствии лучше, ближе к автору. На первых спектаклях В.И.Качалов был излишне озабочен тем, чтобы казаться настоящим крестьянином, и именно поэтому выглядел ряженым, а Н.П.Хмелев, стремясь во что бы то ни стало уйти от ходких в то время штампов в изображении коммуниста, слишком уж подчеркивал интеллигентскую хрупкость Пеклеванова. Постепенно Качалов обрел необходимую для Вершинина характерность, а Хмелев отказался от полемических излишеств, и на творческом вечере В.И.Качалова, происходившем в один из понедельников сезона 1936/37 года, многие москвичи были свидетелями поистине совершенного исполнения сцены "На берегу", где происходит первая встреча Никиты Вершинина с руководителем подпольного ревкома Пеклевановым. Оба артиста были без грима, в модных пиджаках и даже зачем-то с орденами. Но это не очень мешало, я до сих пор слышу знакомый качаловский голос, с какими-то совершенно новыми, неожиданными пленительно-лукавыми интонациями: "Ну, кого я буду прятать? Никого я не буду прятать. Одно дело... если мимо заимки бродяга какой пройдет или странник божий, пожалею, пущу, кормить буду и жалеть буду..."
Столь же ярко запомнился Н.П.Хмелев. Сценическое мастерство Хмелева достигло к тому времени такой виртуозной точности, что каждое движение актера приковывало к себе, как "крупный план". У Листа есть фортепьянные этюды высшей трудности, носящие название "трансцендентальных", такой вот "трансцендентальный этюд" показал Хмелев на качаловском вечере.
Пеклеванов беседует с Вершининым. Он весь внимание, и только руки бессознательно бродят по бокам, ощупывая карманы. Зрители улыбаются. Они раньше, чем сам Пеклеванов, догадались: хочет курить. Наконец желание становится осознанным, Пеклеванов достает из кармана смятую пачку, вынимает папиросу, но в этот миг что-то в словах собеседника привлекает его особое внимание, и папироса остается незажженной. Взгляды зрителей прикованы к незажженной папиросе, как к палочке гипнотизера, но это совсем не мешает слушать диалог, а лишь подчеркивает значительность того, что говорится. Пауза. Присутствующий при разговоре матрос Знобов (его играл Андерс) зажигает спичку. Пеклеванов торопливо разминает папиросу и прикуривает от спички, при этом он ни на секунду не теряет контакта с Вершининым, его жесты и мимика лучше слов говорят: "Да, да, продолжайте, я вас слушаю". Он с наслаждением затягивается, но проходит несколько секунд, и по еле уловимым беспокойным движениям Пеклеванова зрители догадываются, что какая-то сторонняя мысль мешает ему полностью сосредоточиться на предмете беседы. Еще несколько секунд, и зрители - опять-таки раньше, чем персонаж, - начинают понимать, что беспокоит Пеклеванова. Оказывается, этот безупречно деликатный в отношениях с товарищами человек забыл поблагодарить матроса. Он находит глазами Знобова, коротко кивает, и с этого момента его внимание уже более ничем не нарушается...