К. Н. ЛЕОНТЬЕВ
О ВСЕМИРНОЙ ЛЮБВИ
РЕЧЬ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО НА ПУШКИНСКОМ ПРАЗДНИКЕ
I
Не пора ли уж перестать писать о Пушкине и о всех тех, кто блистал и действовал на его московской тризне? Довольно!.. Общество русское доказало свою "цивилизованную" зрелость, поставило Пушкину дешевый памятник,{по-европейски} убирало его {венками, по-европейски обедало, по-европейски} говорило на обедах {спичи}. По обыкновению своему, интеллигенция наша ровно, по этому поводу, ничего не выдумала своеобразного. У подножия монумента великого русского творца не обнаружилось ни одного молодого и оригинального таланта ни в ораторском искусстве, ни в поэзии; говорили речи и стихи, и вообще, действовали тут все люди прежние, с давно определившимися взглядами и давно известные; блистали люди, которых молодость прошла при {прежних условиях}, более сходных с условиями, развившими самого Пушкина. Враждебно ли или сочувственно относятся все эти таланты к {старому порядку} и его остаткам - все равно; {они все обязаны этому поруганному прошлому} как впечатлениями своими (то есть содержанием своих творений), так и умственными силами своими, трудившимися над воспроизведением этого содержания, данного русскою жизнью... {Нового ничего!}.. Ни изобретательности в форме чествования, ни какой бы то ни было ум поражающей свежей мысли, либо вовсе неслыханной, либо давно забытой и просящейся снова в жизнь. Многое из сказанного и написанного по этому поводу было где-то [69] и когда-то, наверное, тоже сказано или написано теми же самыми лицами или иными, и гораздо лучше, и полнее. Один только человек, как слышно, выразился по поводу пушкинского празднества вполне оригинально: это - граф Л. Толстой. Печатали, будто он, отказываясь от участия в этом празднестве, сказал: "Это все одна комедия!" (1) Я не думаю, чтоб это было так. Отчего ж комедия? Вероятно, многие были искренни в своем желании почтить память Пушкина... И хотя мне очень нравится эта независимость графа Толстого, его капризное пренебрежение к современности нашей, но я не вижу нужды соглашаться с тем, что все это - притворство и комедия. В искренность я готов верить; я желал бы видеть только во всем этом больше национального цвета, побольше остроумия и глубины. Все это, быть может, и очень тепло; но тепло как пар, не замкнутый в какую-либо форму. Тепло, даже горячо, порывисто, но рассеялось скоро и не осталось ничего. Все надежды, все мечты, и мечты вовсе не картинные! Правду сказали в "Вестнике Европы" (я где-то это прочел), что и в том "смирении", которое хотят признать уже довольно давно отличительным признаком славизма, есть много своего рода самохвальства и гордости, ничем еще не оправданных... (2) Довольно об этом. Больше всего сказанного и продекламированного на празднике меня заставила задуматься речь Ф. М. Достоевского. Положим, и в этой речи значительная часть мыслей не особенно нова и не принадлежит исключительно г. Достоевскому. О русском "смирении, терпении, любви" говорили многие, Тютчев пел об этих добродетелях наших в изящных стихах (3). Славянофилы прозой излагали то же самое. О "всеобщем мире" и "гармонии" (опять-таки в смысле {благоденствия}, а не в смысле {поэтической борьбы} заботились и заботятся, {к несчастию}, многие и у нас, и на Западе: Виктор Гюго, воспевающий междоусобия и цареубийства; Гарибальди, составивший себе славу военными подвигами; социалисты, квакеры; по-своему - Прудон, по-своему Кабе, по-своему - Фурье и Ж. Занд (4). В программе издания "Русской мысли" (5) тоже обещают {царство добра и правды на земле, будто бы} обещанное самим Христом. В собственных сочинениях г. Достоевского давно и с большим чувством и успехом проводится мысль о любви и прощении. Все это не ново; ново же было в речи г. Ф. Достоевского приложение [70] этого полухристианского, полу-утилитарного {всепримирительного стремления к многообразному - чувственному, воинственному, демонически пышному гению Пушкина} (6). Но, как бы то ни было, необходимо прежде всего считаться и с именем автора, и с эффектом, произведенным его словами,- тем более что эта не слишком новая мысль о "смирении" и о примирительном назначении славян (составляющем, за неимением пока лучшего, будто бы нашу племенную особенность) распространена в той части нашего общества, которое ни с любовью к Европе не хочет расстаться, ни с последними сухими и отвратительными выводами ее цивилизации покорно помириться не может. До этого, к счастью, еще наше смирение не дошло. Об этой речи я и хочу поговорить. Не знаю, что бы я чувствовал, если бы я был {там}. Но издали человек хладнокровнее. Я нахожу, что речь г. Достоевского (напечатанная потом в "Московских ведомостях" (7)) в самом деле должна была произвести потрясающее действие, если только согласиться с оратором, что признание {космополитической любви}, которое он считает уделом русского народа, есть назначение благое и возвышенное. Но, признаюсь, я многого, очень многого в этой идее постичь не могу. Это всеобщее примирение, даже и в теории, со многим само по себе так {непримиримо!}.. Во-первых, я постичь не могу, за {что} можно {любить современного европейца}... Во-вторых, любить и любить - разница... Как любить? Есть любовъ-{милосердие} и есть любовь-{восхищение;} есть любовь {моральная} и любовь {эстетическая}. Даже и эти два вовсе несхожие {влечения} нужно подразделить весьма основательно на несколько родов. Любовь моральная, то есть искреннее желание блага, сострадание или радость на чужое счастье и т. д. может быть {религиозного происхождения} и происхождения {естественного}, то есть производимая (без всякого влияния религии) большою природною добротой или воспитанная какими-нибудь гуманными убеждениями. Религиозного происхождения нравственная любовь потому уже важнее естественной, что естественная доступна не всякой натуре, а только счастливо в этом отношении одаренной; а до религиозной любви, или милосердия, может дойти и самая черствая душа долгими усилиями аскетической борьбы против эгоизма своего и страстей. [71] На это можно привести довольно примеров и из нынешней жизни. Но живые примеры и биографические подробности заняли бы здесь много места. Больше я развивать эту тему и подразделять чувства любви или симпатии не буду. Об этом можно написать целую книгу. Я только хотел {напомнить} все это. Остановлюсь на грубом, можно сказать, различии между любовью моральной и любовью эстетической. Мы жалеем человека или он нравится нам - это большая разница, хотя и совмещаться эти два чувства иногда могут. Попробуем приложить оба эти чувства к большинству {современных} европейцев. Что же нам - {жалеть} их или {восхищаться ими?}.. Как их жалеть?! Они так самоуверенны и надменны; у них так много перед нами и перед азиатцами житейских и практических преимуществ. Даже большинство бедных европейских рабочих нашего времени так горды, смелы, так {не смиренны}, так много думают о {своем мнимом} личном достоинстве, что сострадать можно им никак не по первому невольному движению, а разве по холодному размышлению, по натянутому воспоминанию о том, что им в самом деле может быть {в экономическом отношении тяжело}. Или еще можно их жалеть "философски", то есть так, как жалеют людей ограниченных и заблуждающихся. Мне кажется, чтобы почувствовать невольный прилив к сердцу того милосердия, той нравственной любви, о которой я говорил выше, надо видеть современного* европейца в каком-нибудь униженном положении: побежденным, раненым, пленным,- да и то условно. Я принимал участие в Крымской войне как военный врач. И тогда наши офицеры, даже казацкие, не позволяли нижним чинам обращаться дурно с пленными. Сами же начальствующие из нас, как известно, обращались с неприятелями даже слишком любезно - и с англичанами, и с турками, и с французами. Но разница и тут была большая. Перед турками никто блистать не думал. И по отношению к ним действительно во всей чистоте своей являлась русская доброта. Иначе было дело с французами. Эти - --------------------------------------* Я говорю "современного" в смысле тенденции, рода воспитания и всего того, что составляет так называемый {тип}, а не про всех тех, которые {теперь живут}. И Бисмарк, и папа, и французский благородный легитимист, и какой-нибудь набожный простой баварец или бретонец {тоже теперь} живут, но это остатки прежней, {густой}, так сказать, и {богатой духом} Европы. Я не про таких современников наших говорю, объясняюсь раз навсегда. [72] сухие фанфароны были тогда победителями и даже в плену были очень развязны, так что по отношению к ним, напротив того, видна была жалкая и презренная сторона русского характера - какое-то желание заявить о своей деликатности, подобострастное и тщеславное желание получить одобрение этой массы самоуверенных куаферов, про которых Герцен так хорошо сказал: "Он был не очень глуп, как большинство французов, и не очень умен, как большинство французов". Все это необходимо отличать, и великая разница {быть ласковым с} побежденным китайским мандарином или с индийским пария или {расстилаться} пред французским troupier* и английским моряком. По отношению к азиатцам, как идолопоклонникам, так и магометанам, мы действительно являемся в подобных случаях теми добрыми самарянами, которых Христос поставил всем в пример (8). Относительно же европейцев эта доброта весьма подозрительного источника, и, признаюсь, я расположен ее презирать. Я вспоминаю нечто о г. Зиссермане (9). В одном из своих политических обозрений г. Зиссерман, возмущаясь нашим, действительно, быть может, излишним кокетством с пленными турками (из которых столь многие поступали зверски с болгарами и сербами), ставил нам в пример немцев, которые, набравши в плен такое множество французов, почти не говорили с ними и не хотели с ними вовсе общиться. Немцы прекрасно делали - с этим я согласен. Именно так надо поступать с обыкновенными французами. Милосердие к ним, в случае несчастия, должно быть сдержанное, сухое, как бы обязательное и холодно-христианское. Что касается до турок и других азиатцев, которых преходящая самоуверенность в наше время не может в понимающем человеке возбуждать негодования, а скорее какую-то жалость, то, не доходя, разумеется, до поднесения букетов и тому подобных русских глупостей, конечно, в случае унижения и несчастия, с ними следует быть поласковее. Кстати о букетах. Когда русский мещанин, солдат или мужик ведет пленных турок и, вспоминая о жестокостях, совершенных их соотечественниками, думает про себя: "а может быть, эти турки, которых я вижу, ничего такого не делали,- за что же их оскорблять?" - то я верю в это православное русское добродушие. Я понимаю, что та - --------------------------------------* Солдат (фр.) [73] сторона учения Христова, которая говорит именно о прощении, то есть о самом высшем проявлении этой нравственной любви, дается русскому народу легче, чем какому-нибудь другому племени. Положим, и к простолюдину русскому можно здесь придраться: у одного - лень, у другого - все слабовато, в том числе и мстительность и гордость не выразительны; третий - сам не знает, что ему нужно делать; у четвертого - равнодушное отношение ко всему, кроме своих личных интересов. Но это уже тонкие психологические оттенки. И распространению христианства служили не одни только высокие побуждения, а всякие, ибо "сила Божия и в немощах наших познается" (10). Но когда наш харьковский европеец или калужская француженка любезничают с унылым или угрюмым мусульманином, я впадаю в искушение... Я знаю, этот европейский Петр Иванович или эта французская Агафья Сидоровна делают это не совсем спроста: боюсь до смерти, что у них, хотя полусознательно, но мелькают в уме газеты, западное общественное мнение, "вот мы какие милые и цивилизованные!" Тогда как по-настоящему надобно сказать себе: "Какое нам дело до того, что о нас {думает} Европа?" Когда же мы это поймем?! Итак, говорю я, любовь может быть прежде всего двоякая: {нравственная}, или {сострадательная}, и {эстетическая}, или {художественная}. Нередко, я сказал, они действуют смешанно. В речи г. Достоевского, по поводу Пушкина, эти два чувства - совершенно разнородные и в жизненной практике чрезвычайно легко отделимые - вовсе не различены. А это очень важно. Лермонтов и другие кавказские офицеры, сражаясь против черкесов и убивая их, восхищались ими и даже нередко подражали им. Точно такое же отношение к горцам мы видим и у староверов казаков, описанных гр. Львом Толстым (11). Этот же романист представил нам примеры подобных двойственных отношений русского дворянства к французам в эпоху наполеоновских войн (12). Черкесы эстетически нравились русским, противникам своим. Русское дворянство времени Александра I восхищалось тогдашними французами, вредя им стратегически (а следовательно, и {лично)} на каждом шагу. Речь г. Достоевского очень хороша в чтении, но тот, кто {видал самого автора} и {кто слышал, как он говорит}, тот легко поймет восторг, охвативший слушателей.. Ясный, острый ум, вера, смелость речи.. Против всего [74] этого трудно устоять сердцу. Но возможно ли сводить целое культурное историческое призвание великого народа на одно {доброе} чувство к {людям} без особых, определенных, в одно и то же время {вещественных} и {мистических}, так сказать, предметов веры, вне и выше этого человечества стоящих,- вот вопрос? Космополитизм православия имеет такой предмет в живой личности распятого Иисуса. Вера в божественность Распятого при Понтийском Пилате Назарянина, который учил, что на земле все неверно и все неважно, все недолговечно, а действительность и веко-вечность настанут после гибели земли и всего живущего на ней,- вот та {осязательно-мистическая} точка опоры, на которой вращался и вращается до сих пор исполинский рычаг христианской проповеди. Не полное и повсеместное торжество любви и всеобщей правды на {этой} земле обещают нам Христос и его апостолы, а, напротив того, нечто вроде кажущейся {неудачи} евангельской проповеди на земном шаре, ибо {близость конца} должна совпасть с последними попытками сделать всех хорошими христианами... "Ибо, когда будут говорить: "мир и безопасность", тогда внезапно постигнет их пагуба... и не избегнут" (1-е поел. к Фессал. гл. 5, 3). И еще: "Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас. Ибо многие придут {под именем Моим} и будут говорить: "я Христос", и многих прельстят. Также услышите о {войнах и о военных слухах}. Смотрите, не ужасайтесь: {ибо надлежит всему тому быть;} но это еще не конец. {Ибо восстанет народ на народ и царство на царство. и будут глады, моры и землетрясения по местам}. {Все же это начало болезней"} (Еванг. от Матф. гл. XXIV, 4, 5, 6, 7,