Если бы он не заболел, – сказал капитан Стоп шкиперу Гарвею, – клянусь своими усами, я выбросил бы его в этом порту. Но это его последний рейс, будьте покойны. Такого юнги я не пожелал бы злейшему своему врагу.
– Вы правы, – согласился Гарвей.
– Вчера, после восьми, когда я сменился с вахты, – продолжал капитан, – прихожу я к себе в каюту, а навстречу мне он: выскочил из дверей и хотел уже задать стрекача. Я поймал его и хорошо вздул, потому что, изволите видеть, за пазухой у него торчала украденная у меня бумага. Негодяй повадился воровать ее для своих проклятых рисунков. Помните, как в прошлом месяце пришлось заново перекрасить кубрик? Все стены были сплошь разрисованы углем да растопленным варом!
– Что говорить! – сказал шкипер. – Я сам застал его на вахте с карандашом и, должно быть, вашей бумагой. Слюнит и марает у фонаря. Кроме того, он слабосилен и неповоротлив.
– Жаль, что его сегодня скрутила болотная лихорадка!
Я с удовольствием прогнал бы его: не пожалел бы дать свои деньги на проезд домой.
Разговор этот происходил на палубе шхуны «Нерей». Давид (предметом разговора был недавно поступивший юнга Давид О'Мультан) заслужил немилость капитана непомерной страстью к рисованию. Он рисовал все, что попадалось на глаза, и на чем угодно: оберточной бумаге, досках, папиросных коробках… В портах он рисовал улицы, сцены портовой жизни, дома, корабли и экипажи; в местах же необитаемых – странные фантазии, в которых девственные леса, птицы, бабочки-раковины сплетались в грациозно сделанные арабески: узор и картина – вместе. Все матросы «Нерея» были изображены им. Нарисовал он и капитана, но Стоп, увидев рисунок, был поражен весьма нелестным сходством рисунка с собой и порвал его на клочки. Когда О'Мультана отпускали на берег, он всегда опаздывал к назначенному сроку возвращения, приходя с дюжинами различных картинок. Рассеянный, задумчивый Давид вообще не годился для напряженной морской работы и сурового корабельного дела. Каждый день он попадался в какой-нибудь оплошности, за что его жестоко били и оглушали самыми отчаянными ругательствами.
– Словом, – заключил капитан, – мямля эта мне не подходит. На корабле малярам делать пока у меня нечего, ватервейс покрасить могу и я.
– А что теперь с ним? – спросил Гарвей. – Лучше ему?
– Не знаю. Боцман дал ему хины и лимонаду. Мы здесь простоим неделю, за это время он встанет, и я наконец уволю его. Баста!
«Нерей» стоял в маленьком попутном порту Лиссе на рейде, в четверти мили от гавани.
– Ну, а как ваши дела, Стоп? – спросил Гарвей.
– Дела плохи, – мрачно заявил капитан. – На шерсти я потерял восемь тысяч, на джуте одиннадцать, а между тем за долги грозят описать судно. Вы знаете, что в моем сундуке лежат пятьдесят тысяч золотом, которые я должен передать здешнему купцу Сарториусу. Деньги эти получены за его опиум, проданный мною в Мальбурге. На днях Сарториус приедет за деньгами… Так вот, Гарвей, дела мои так плохи, что, не будь я честным моряком Стопом, я с удовольствием прикарманил бы эти деньги и глазом бы не моргнул.
Моряки разговаривали довольно громко, сидя на корме под тентом, за столом, украшенным тремя пустыми и тремя полными бутылками доброго старого вина. Невдалеке у штирборта два матроса чинили ванты. Ветер дул в их сторону. При последних словах капитана один из них, некто Грикатус, человек сорока лет, с черными маленькими усами, вздернутым носом и глубоко запавшими темными глазами, сказал Твисту, товарищу:
– Слышь, Твист, что капитан сказал?
– Что-то о деньгах…
– Ну да… «У меня, говорит, чужих денег пятьдесят тысяч. Украсть бы их!..»
– Похоже на то, – пробормотал Твист, – верно… кажется, он так и сказал. Выпивши, значит, болтает.
– Ну, вот что, – сказал между тем Стоп Гарвею, – месяц мы не видели берега, и сегодня следует погулять. Я отпущу всех до утра: сторожить останутся старик Пек, да… этот Давид. И мы с вами проведем сутки на берегу. Кстати, зайдем в здешний клуб, попробовать счастья в игре.
– Ладно, – сказал шкипер.
Капитан свистнул вахтенного, освободил его, отдал распоряжения, и через час команда «Керея» во главе с капитаном, вся одетая по-праздничному, выбритая и жадная, схлынула с двух шлюпок на Лисс разорять прекрасные заведения.
На «Нерее» осталось двое: преданный капитану старик матрос Пек и больной Давид.
Давид лежал в кубрике один (Пек жил в каюте боцмана). Он спал, с перерывами, все утро и весь день и проснулся в полночь. Озноб и жар прошли, остались – большая слабость, головная боль. Такое временное облегчение свойственно перемежающейся лихорадке.
Давид знал, что все, кроме него и Пека, на берегу, но, очнувшись, был все же неприятно поражен полной тишиной судна. Легкие скрипы, шорохи сонно покачиваемой ночной зыбью шхуны звучали сумрачно и неприветливо. Над столом горела висячая лампа: огонь ее давал скупой свет и много теней, кутавших углы кубрика в жуткую тьму. Над трапом в полукруге люка блестели звезды; под полом пищали крысы.
Давид встал, придерживаясь за койку, выпил из остывшего кофейника несколько глотков кофе, съел холодную котлету и пободрел. Спать ему не хотелось. Подперев голову кулаком, О'Мультан стал мечтать о том времени, когда он сделается знаменитым художником. Мечта потянула к деятельности. Вынув из сундука неоконченный рисунок, Давид только что провел несколько штрихов, как вдруг услышал тихий плеск весел – лодка, видимо, плыла к шхуне. «Наверное, это наши. Отчего же так тихо? Обыкновенно приезжают без шапок и поют», – подумал Давид.