Девятого ноября 1933 года, старый добрый Прованс, старый добрый Грасс, где я почти безвыездно провел целых десять лет жизни, тихий, теплый, серенький день поздней осени…
Такие дни никогда не располагают меня к работе. Все же, как всегда, я с утра за письменным столом. Сажусь за него и после завтрака. Но, поглядев в окно и видя, что собирается дождь, чувствую: нет, не могу. Нынче в синема дневное представление – пойду в синема.
Спускаюсь с горы, на которой стоит «Бельведер», в город, гляжу на далекие Канны, на чуть видное в такие дни море, на туманные хребты Эстереля и ловлю себя на мысли:
– Может быть, как раз сейчас, где-то там, на другом краю Европы, решается и моя судьба…
В синема я, однако, опять забываю о Стокгольме.
Когда, после антракта, начинается какая-то веселая глупость под названием «Бэби», смотрю на экран с особенным интересом: играет хорошенькая Киса Куприна, дочь Александра Ивановича. Но вот в темноте возле меня какой-то осторожный шум, потом свет ручного фонарика, и кто-то трогает меня за плечо и торжественно и взволнованно говорит вполголоса:
– Телефон из Стокгольма…
И сразу обрывается вся моя прежняя жизнь.
Домой я иду довольно быстро, но не испытывая ничего, кроме сожаления, что не удалось досмотреть, как будет играть Киса дальше, и какого-то безразличного недоверия к тому, что мне сообщили. Но нет, не верить нельзя: издали видно, что мой всегда тихий и полутемный в эту пору дом, затерянный среди пустынных оливковых садов, покрывающих горные скаты Грассов, ярко освещен сверху донизу. И сердце у меня сжимается какою-то грустью… Какой-то перелом в моей жизни…
* * *
Весь вечер «Бельведер» полон звоном телефона, из которого что-то отдаленно кричат мне какие-то разноязычные люди чуть не из всех столиц Европы, оглашается звонками почтальонов, приносящих все новые приветственные телеграммы чуть не из всех стран мира, – отовсюду, кроме России! – и выдерживает первые натиски посетителей всякого рода, фотографов и журналистов… Посетители, число которых все возрастает, так что лица их все больше сливаются передо мною, со всех сторон жмут мне руки, волнуясь и поспешно говоря одно и то же, фотографы ослепляют меня магнием, чтобы потом разнести по всему свету изображение какого-то бледного безумца, журналисты наперебой засыпают меня допросами…
– Как давно вы из России?
– Эмигрант с начала двадцатого года.
– Думаете ли вы теперь туда возвратиться?
– Бог мой, почему же я теперь могу туда возвратиться?
– Правда ли, что вы первый русский писатель, которому присуждена Нобелевская премия за все время ее существования?
– Правда.
– Правда ли, что ее когда-то предлагали Льву Толстому и что он от нее отказался?
– Неправда. Премия никогда никому не предлагается, все дело присуждения ее проходит в глубочайшей тайне.
– Имели ли вы связи и знакомства в Шведской академии?
– Никаких и никогда.
– За какое именно ваше произведение присуждена вам премия?
– Думаю, что за совокупность всех моих произведений.
– Вы ожидали, что вам ее присудят?
– Я знал, что я давно в числе кандидатов, что моя кандидатура не раз выставлялась, читал многие лестные отзывы о моих произведениях таких известных скандинавских критиков, как Book, Osterling, Agrell, и, слыша об их причастности к Шведской академии, полагал, что они то же расположены в мою пользу. Но, конечно, ни в чем не был уверен.
– Когда обычно происходит раздача Нобелевских премий?
– Ежегодно в одно и тоже время: десятого декабря.
– Так что вы поедете в Стокгольм именно к этому сроку?
– Даже, может быть, раньше: хочется поскорее испытать удовольствие дальней дороги. Ведь по своей эмигрантской бесправности, по той трудности, с которой нам, эмигрантам, приходится добывать визы, я уже тринадцать лет никуда не выезжал за границу, лишь один раз ездил в Англию. Это для меня, без конца ездившего когда-то по всему миру, было одно из самых больших лишений.