Купец пришпоривал коня и скакал вперед быстро, без оглядки. Он держал путь из Кракова к Поморью. Стояло лето 1453 года. Позади остались воеводства Малой Польши. Скоро кончатся коренные польские земли.
Не раз летние сумерки застигали путника в открытом поле. Тогда просил он приюта у войта[1] деревушки — первой, встреченной на шляху. Задав коню овса, усаживался краковянин на пороге войтовой хаты с кружкой браги в руке. Хорошо расправить усталую спину, поглядеть, как парни и девушки отплясывают обертасы[2] на площади перед костелом! На третью неделю добрался купец до Мазовии[3]. В старой польской окраине хлопы (крепостные) и мещане и языком, и одеждой, и обычаями — родные братья малополякам. Путник узрел в Мазовии перемену, немало его удивившую. Радушия, песен и плясок былых времен здесь и следа не осталось. Словно не сходящая с небес туча затмила лесные дебри и песчаные нивы Мазовии, бросила свинцовую тень на обомшелые деревушки, напоила хмурью лица статных мазуров. Еле отвечали они на приветствия, с опаской глядели на чужака. С закатом запирали на глухо все двери, ставни брали на железные болты Что сталось с мазурским народом? Проезжие вслушивался в топот люда на сельских рынках, ловил приглушенные речи горожан на площадях в гостиных дворах. Из уст в уста перебегали резкие, как удар бича, два слова:
— Орден!.. Крестоносцы!
— Всадники Ордена жгут куявские и мазовецкие деревни…
— В Михаловской земле целая хоругвь крестоносцев напала глухой ночью на три костельные веси… Хаты сравняли с землей. Перебили стариков и детей… увели женщин…
— А в Стжиге на Купнице войта повесили вниз головою…
— А в Подлясье…
— А в Добжыне…
— Крестоносцы… Орден… Орден…
Купцу предстояло пробираться к морю через всю толщу орденских владений. Он знал: дорога перехвачена десятками замков, опоясанных рвами ощеренных бойницами. За серыми стенами бесследно пропало немало проезжих людей.
Где можно будет, он свернет на проселки, а где нельзя… да пребудет с ним милость пресвятой девы!..
Через три дня кончились Михаловские, Добжынские земли — владения польской короны. Путник подъезжал к обрывистому берегу Дрвенцы. За рекой раскрывалась зеленая Хелминщина, исконно польская земля, захваченная крестоносцами. Вся Хелминщина уставлена дозорными тевтонскими башнями, усеяна военными поселениями.
Купец направил лошадь к броду.
Краковянин норовил проехать по тевтонскому краю незамеченным, избегал встречи с рыцарскими дозорами. Чуть только доносился издали тяжелый звон копыт, он спешивался, уводил гнедого в высокие придорожные кусты. Но не всегда удавалось убраться вовремя, — тогда в его переметные сумы забиралась жадная рука… «Это не столь уж тяжелая жертва, — утешал себя купец. — А вот вчера…»
Сердце заныло при воспоминании. Вчера под вечер он укрылся в дубовых зарослях. Мимо проехали двое: кони забраны в медные латы, белоснежные плащи мечены на груди и спине черными крестами. Он хотел уж покинуть свое убежище, но по дороге медленно надвигалось облако пыли. Показались люди. В босых, изнуренных пленниках бывалый человек сразу признал литовцев — жмудинов[4]. Понуро брели изможденные матери с детьми у груди, калеки, старики. Всех связывал длинный ремень.
Пленные пели литовскую песню. Еле слышная, она походила на долгий стон.
Древний старик с белыми косами вышел из ряда, боязливо оглянулся вокруг, высвободил руку из ременной петли и вдруг припал алчущими губами к придорожной луже. Рядом вырос всадник.
— Ауф![5] — прозвучала команда.
Жмудин пытался встать, но силы покинули его. Старик перевернулся на спину и уставился в немца умоляющим взглядом.
— Ауф!..
И вот уже над головой рыцаря вознесся тяжелый меч.
— Ауф!.. — раздалось в третий раз. Хищно сверкнув, оружие рассекло хилое тело от плеча до пояса.
Много зáмков посчастливилось купцу объехать окольными путями. Но мрачных бастионов гневенского замка никак не миновать: слева дорога прижалась к Висле, справа раскинулись привислянские болота.
С затаенным страхом подъехал путник к перехваченным кованой решеткой воротам. Из слухового окна показалось копье, а затем и голова в шлеме.
— Кто едет? — Грозный немецкий окрик заставил всадника судорожно потянуть к себе поводья.
— Купец Николай Коперник из Кракова.
— А! Из Кракау, из Кракау, обращенного в грязный ягеллонский хлев?! Куда купец Купферник держит путь?
— В Гданьск, ваша честь.
Сразу, и по самый пояс, высунулась разъяренная образина.
— Эй ты, трижды богом проклятый сармат! Ты поедешь, если только я пропущу тебя, в Данциг, слышишь ты, польская свинья, — в немецкий Данциг!
Николай Коперник прикусил губу. Ошибка может стоить головы! Собрав все самообладание, он заставил себя улыбнуться:
— В Данциг, ваша рыцарская честь, paзумеется, в Данциг!
Сказано это было нараспев на хорошем немецком языке. Через минуту, показавшуюся вечностью, к морде лошади на веревке спустилась медная чашка.
«Слава тебе, пречистая дева!..»
Купец положил в чашку должные комтуру[6] в три пражских гроша.
Скрипя, поднялась замковая решетка, и Николай Коперник проехал на гданьскую дорогу.
Большой, гудящий, как улей, город полон купцов, товаров, кораблей. Какие здесь товары! Ни в Торуни, ни в Кракове не найти таких бархатов и атласов, не отведать такого вина. Неделями будешь бродить по гданьским складам, а всего добра не пересмотришь, не перепробуешь. Недаром слава Гданьска — ганзейской