Эту странность
Как странника укрой в своем жилище.
Гамлет, действие 1, сцена 5
— На циферблате шесть. Ваш поезд в девять?
— В девять тридцать.
— Что ж, постранствуйте. Это так просто: упаковать вещи и перемещаться в пространстве.
С. Кржижановский. Странствующее «странно»
Мои пальцы странствуют по корешкам, глаза обегают табуны букв, лампочка сплёвывает жёлтым чахоточным светом, а в окно стучится луна. Я ей не открою. Холодно.
Я судорожно ищу подходящий эпиграф. Сборник готов — не хватает только этой безделицы. Гёте? Бодлер? Борхес? Неудачный эпиграф — худшее, что может быть на свете. Хуже только перловка.
Глаза молят об отдыхе, буквы кажутся фиолетовыми и оживают. Включаю Шостаковича и ложусь на диван: под головой Толстой — углом тычет прямо в шею. Хорошо.
Флейта звучит насмешливо, как бы с упрёком: ты не поздравил друга детства, Никита, ты гад, ты ехидна, у него же день рождения! А точно. Написал ему сегодня: «Как житьё-бытьё твоё красноярское?». Он отвечает: «Ничего, день рождения вот праздную». Я и тогда не поздравил — пошёл Хармса перечитывать в надежде на эпиграф.
Стойте-ка. Да. Кажется, к поздравлению хорошо пойдёт эпиграф из Рабле. Точно! Из его предисловий. Что-нибудь про сифилитиков и пьяниц — то-то обрадуется: он же медик. Открываю синюю книженцию. Сейчас-сейчас… Чёрт! Это не Рабле, а Селин. Ладно, тоже врач. Так-так-так. Вдруг я чувствую, что уже не держу книгу в руках, что я свалился, что я куда-то пропал, что я — даже сказать — внутри книги: на меня валится дохлая лошадь, я слышу звук выстрелов: вдруг понимаю: лошадь — это Ъ, стрельба — гласные заговаривают зубы согласным; невдалеке две Н сидят в суффиксе, обнявшись, и хохочут: из приставки выходит сухопарая И, приближается ко мне и вероломно щекочет; я бегу на чистые поля, — но оттуда меня смахивают мои же заметки: ничего не остаётся: я решаюсь броситься со страницы в неизвестность, — но книжка захлопывается, наступает полная ночь. Только из межстраничного зазора какой-то свет долетает.
— Эй, ты чего? — раздалось подо мною. Я отшатнулся. Оказывается, я самым неприличным образом уселся на Ё — прямо на точечки.
— Извините, — пробормотал я.
— А! Так это ты тот самый похититель эпиграфов? — Ё поёжилась непоседливо.
— Кажется, так.
— Эй, Ж! Ну где тебя носит? Он здесь! — Ё крикнула в сторону. А потом снова ко мне: — Думал, так легко буквы достаются? Ты вообще знаешь, сколько ты уже наворовал?
— Постойте. Погодите. Я не понимаю. О чём вообще речь?
Но Ж успела обнять меня своими чёрными лапищами, и крик мой стал беспомощней, чем последний комариный писк.
Никита Немцев. Ни ума, ни фантазии
Странный парень этот Никита. Зазвал в Москву свою блинскую, а сам забурился не пойми куда. Приезжаю, значит: дверь открыта, никого нет. Только листок на столе и книжки разбросанные. Непорядок.
Ну, полистал я, короче. Нет его ни в Селинах, ни в Раблях. Пара клякс замызганных нашлась, но ведь не мог же он, кхе-кхе…
А сборничек мне понравился. Некоторые страницы — почти лихорадка, естественно, но даже интересно. Я чуть-чуть подправил. Ну так, слегонца. Корни-то забыл, районы Красноярские путает. И всё такое.
Розыски Никиты я продолжаю. Об успехах я вам обязательно доложу. Хотя вообще — грустно, жалко и обидно. Нормальные ребята эти писатели, а всё на эти самые эпиграфы идут. Как бы тут и самому не загреметь…
Кража, публичное выступление, употребление психоактивных веществ, признание в любви суть явления одного порядка: всё это преступление, выход за пределы своего «я» — навстречу странному и неизвестному.
А. Ф. Шульгин. Химическая история любви
Кхм-кхм. Э-да. Ну то есть, как бы…
Вот.
Парень один был. Весёлый такой, знаете? Но на самом деле грустный, конечно. Между двоемирием и вечным возвращением у него мысли барахтались — вот как. В институте он учился ещё. Или закончил уже — не помню. Занят был души шатанием свободным, в общем. А звали его Антон. Или Володя? Пусть будет Ваня — так удобней.
И вот этот Ваня пил. Наотмашь. Ну, так могло показаться. Один он, в общем-то, ни-ни, даже на морозе. Да и за компанию тоже. Он за компанию только рядом сидел: сигареты курил крепкие и шутки травил висельнические, так сказать. Или про литературу заливал — если вдруг начнётся. Или на дерево залезал — если дело на природе. Или посуду мыл — если всё-таки дома. А вообще Ваня пил, да.
Радостей у него было немного, а те, что были, — и радостями-то никакими не были. И если опять начиналось это мучение, если собирались у кого-нибудь все забулдыги мира, Ваня обычно думал: «Уйду», — говорил: «Остаюсь», — а сам сидел ни то и ни сё.
— Что́?
— Ничего, — отвечал Ваня беспомощно толстому парню и наливал ещё одну. Нет, он пиво, кажется, пил.
Курили, болтали, смеялись. Хотя вообще-то молчали. Слушали Doors и молчали. А тут вдруг вылез один: в костюмчике, как жёрдочка:
— Так правду говорят о величии Достоевского или преувеличивают?
— Чего? — Ваня переспросил.
— Ну. Величие Достоевского.
— Я не понимаю сути вопроса.