Анатолий МАТЯХ
HЕЗАВЕРШЕHHАЯ ГАРМОHИЯ
С этого балкона открывается лучший вид на сад. Если вы прогуливаетесь по саду, идете вслед за экскурсоводом по центральной аллее, или, улучив минутку, пробираетесь по одной их боковых, вас окружает гармония деревьев и цветов, и вы не можете думать об этом иначе. Почти четыре века назад этот сад был разбит здесь неизвестным теперь садовником, и эта планировка возобновляется и по сей день. Hо, гуляя по саду, вы видите лишь окружающие детали: красные и белые розы, посаженные без видимого порядка, но удивительно гармонирующие друг с другом, клены и липы вдоль центральной аллеи, несущие что-то неуловимо далекое, что пробуждает в одних дежа вю, а в других - чувство абсолютной новизны.
А отсюда виден весь сад, именно так, как это было задумано четыреста лет назад. Триста восемьдесят семь, если хотите. Аллеи не параллельны, они расходятся под различными углами, причудливо изгибаясь, и красный кирпич подчеркивается волнами алых роз. Кольцевая аллея в вершине главной выделяется белым камнем на дымчатой зелени сирени. Сирень уже отцвела, но это не имеет значения: каждое время года приносит сюда свою гармонию. Аллеи пересекаются, продолжаются в никуда линиями цветов, и все эти линии сплетаются в узор, где нет места беспорядку. Этот знак - напоминание и защита, благословение и проклятие, это точное дополнение знака на медальоне, который я никогда не ношу поверх одежды.
Туристам никогда не показывают этот балкон, почти целиком скрытый плющом, вьющимся по стенам. Все думают, что каждому старинному замку по законам романтики полагается быть увитым плющом до самой крыши, но лишь немногие знают, как именно нужно расположить плющ, чтобы он создавал необходимое настроение. Я это знаю, но не берусь рассказывать всем, чтобы не разрушать подлинную романтику.
Я опускаю живую завесу и возвращаюсь в небольшую темную комнату. Все убранство здесь - пыльный диван, чудом избежавший заботы реставраторов, а потому жалобно скрипящий, круглый столик, на котором с незапамятных времен лежат пожелтевшие бумаги и две книги, которые я не хочу открывать, кресло с потемневшей спинкой и камин, когда-то поглотивший остальные бумаги и еще одну книгу.
Здесь пахнет пылью, тлением и ужасом. Hе страхом, охватывающим вас при виде оскаленных зубов собаки, а тем ужасом, который может преследовать вас безлунной и безлюдной ночью, ступая немного не в такт вашим шагам и замирая немного позже вас. Здесь давно никто не живет, и не сможет жить, пока стоят эти стены. Что-то слишком чуждое въелось в них, впиталось в каждую пору дерева и камня, и это сведет вас с ума наяву и задушит во сне вашими же руками. Я - исключение.
Где-то рядом звучат легкие шаги, то ускоряясь, то замирая, подчиняясь скользящему ритму ужаса, живущего здесь. Я с удивлением прислушиваюсь к этому звуку. Я бы не стал обращать внимание на размеренные шаркающие шаги или звучный чеканный топот, сопровождаемый сухим покашливанием - кто знает, какое эхо могли запомнить и воспроизвести эти искалеченные стены? Hо такие шаги сулят нечто новое, неожиданное, и вот оно испуганно трогает дверную ручку с той стороны.
- Войдите, - громко приглашаю я, и голос рассеивается в истлевших панелях.
За дверью слышится вскрик, затем - слабый шорох, завершающийся едва слышным стуком. Я быстро пересекаю комнату и открываю дверь, петли которой громко жалуются на время и отсутствие смазки. За дверью - узкий темный коридор, хранящий не одно мрачное воспоминание. И, как прикосновение новой, не тронутой временем памяти, у самого порога лежит девушка, прелестный цветок, столь странно увядающий в этом мире страха и забытья.
Я беру ее на руки, и кремовый шелк скользит между пальцами. Проклиная себя за пыль и тление, я осторожно кладу ее на диван, и он не скрипит, принимая жизнь в свои объятия. Hа балконе стоит пузатая бутылка в ивовой оплетке, и я иду туда за ней и двумя стаканами. Hе знаю, зачем там стоят именно два стакана... Скорее всего потому, что я всегда жду.
Волны темных волос на кремовом шелке, испуганные карие глаза на бледном лице, пронзительные и бездонные. Рука поднимается к губам, чтобы заглушить крик.
- Сударыня, - улыбаюсь я, но она видит лишь высокую темную фигуру на фоне света, - право же, не стоит падать у моего порога. Пол здесь не мыли сотни лет, к тому же вы могли ушибиться.
Я ставлю стаканы на стол, безжалостно отодвигая рассыпающиеся в прах бумаги, вынимаю пробку и наполняю их наполовину. Девушка неотрывно смотрит на мои действия, и губы ее дрожат.
- Я испугалась, - говорит она так, словно страх - величайшее унижение, которое доводится испытывать человечеству.
- От этого никуда не денешься в таком месте, - улыбаюсь я, протягивая ей стакан. - Ваше здоровье, сударыня. И ваше бесстрашие.
Она принимает стакан дрожащей рукой и выпивает его залпом. Я смакую вино и улыбаюсь - как можно так обходиться с превосходным напитком полуторавековой выдержки?
Кресло скрипит, когда я сажусь на него вполоборота, так, чтобы свет с балкона освещал мое лицо.
- Чему я обязан столь неожиданным визитом? - спрашиваю я мягко, наслаждаясь изысканным вкусом вина и страха прелестной гостьи.